Это казалось мне странным, а возможно и фантастичным (если не выразиться поэнергичнее) — искать в списках того, кого там нет и не могло быть: родного отца. Да разве Винге втолкуешь? «Я должна его найти. Обязательно!» — сказала она, когда я (первый раз? Нет, явно не первый, ведь я уже видывал ее в редакции) заметил ее в Каунасе, у Девятого форта; палило солнце, деревья никли от пыли и зноя, под ногами ксилофонными басами звенели накаленные камни, а в подземельях сводило члены от пронизывающей стужи: ни дать ни взять — зима; школьники двигались гуськом, тихие, подавленные, точно боясь, что дверь захлопнется и они останутся здесь, в заточении, подобно тем пленникам военного времени; Винга шла, чуть отстав от всего отряда, и влажно блестящими в сумраке глазами в который раз перечитывала нацарапанные на стенах слова узников, от которых еще больше, чем от музейных экспонатов, веяло леденящим сердце дыханием смерти… Я поздоровался, узнав юного внешкора: чуть ли не каждую неделю девушка забегала в редакцию с какой-нибудь заметкой; ума не приложу, напечатали мы хоть одну или нет… И лишь позднее узнал, что эта щуплая девчушка с пышными черными волосами и горящими карими, привычными к темноте (почему я так решил? Ведь тогда я еще ничего не знал) глазами — ученица выпускного класса Винга и что она повсюду будет искать отца — того самого, которого никогда не видела, но кого представляла по описаниям своей хворой, покашливающей в кулак матери: совсем еще молодого, но усохшего, точно черствая хлебная корка, с узким горбоносым лицом, темными, но как бы припорошенными пылью волосами и до того печального и одинокого, что развеселить его могло бы разве что известие о позорном конце самого Гитлера, и не какой-нибудь заурядной смерти, и не где-нибудь, а по меньшей мере от удушья в самых что ни есть зловоннейших канализационных трубах города: их этот человек знал как нельзя лучше! Три года подряд изо дня в день, дождавшись полуночи, тщательно осмотревшись, мчался он по улице, рывком поднимал крышку с отлитыми из чугуна знаками городского самоуправления и, осторожнейше водворив крышку на место, спускался по ржавой отсыревшей железной лесенке вниз, на самое дно канализационного люка, где за переплетением обмазанных липким варом труб его ожидала жена; она ждала, покашливая в кулак; между ней и мокрым, склизким цементом находилась пара насквозь пропитанных сыростью досок да вонючий, проплесневевший матрац. Три года подряд уговаривал он ее хоть раз выглянуть наверх и показаться врачу; жена только качала головой и молчала: боялась гетто. А потом случилось то, чего оба боялись пуще всего: она забеременела; жизнь, черт бы ее подрал, есть жизнь даже в самом аду; он все уговаривал обратиться к врачу; она покачивала головой. Было похоже, что она, эта всегда чему-то улыбавшаяся женщина, прежде так горячо любившая солнце и яркие краски, теперь настолько примирилась со своей темницей, из которой, как из вонючего брюха палой коровы, во все стороны расползались разбухшие, осклизлые канализационные кишки, что ни о чем ином и слышать не хотела; в этом заброшенном уголке города прохожий, погруженный в раздумья о собственной участи, не мог слышать ни глухого покашливания под землей, ни — уже много позже — первого крика новорожденного… Лишь одного не предусмотрела она, эта упрямая, вечно чему-то затаенно улыбавшаяся женщина: что ее муж будет арестован именно в тот миг, когда, раздобыв пеленок и детской присыпки (нужда в таковой случается и в военное время), с мылом и термосом горячей воды, упрятанным в купленную на барахолке противогазную сумку, собирался идти к жене — в люк, где теперь, после рождения ребенка, был его настоящий дом; оказывается, нашелся еще более настоящий… Вот такого — поглощенного проблемами вселенского бытия, с трагически поникшим горбатым носом на узком костистом лице, с болтающейся на боку диковинной ношей — его и затолкали в черный гестаповский фургон, поджидавший за углом, и никакой допрос не заставил его выдать свою тайну; впоследствии соседи говорили, будто его вместе с другими отправили в концлагерь; в какой именно? Этого никто не знал, лагерей много; может, и в Бухенвальд…
«Но туда, не забывай, сгоняли главным образом немцев… то есть немцев-антифашистов… ведь были и такие… Наши туда попадали редко…»
«По-моему, он здесь…» — пропустив мимо ушей мои слева, повторила Винга, когда мы — опять-таки совершенно неожиданно — чуть ли не нос к носу столкнулись на гладкой, открытой всем ветрам горе, в самом сердце земли немецкой, в доброй тысяче километров от Вильнюса; я гостил в Эрфурте и, конечно, поехал в Бухенвальд, а Винга, к тому времени уже студентка, прибыла туда с хором или каким-то ансамблем; чуть ли не нос к носу столкнулись мы у стенда со списками погибших; поздоровались шепотом, как на кладбище.