Выбрать главу

Очнулся на полу, возле того самого архиполезного горшка; в лицо шибануло вонью… С трудом поднялся на ноги, постанывая и повизгивая от боли, кое-как добрался до ненавистных досок и громко, не узнавая собственного голоса, застонал. Но столько от боли, которая с удесятеренной яростью накинулась, вгрызаясь, впиваясь и ввинчиваясь в рули, плечи, ребра, — сколько от неизбывного отчаяния, от тоски, пронявшей его до последней клеточки мозга: он узник! Он, Ауримас Глуоснис, — обыкновенный пленник, узник, брошенный в эту вонючую келью, в камеру без окон, без единого глоточка чистого воздуха, в эти адовы леса под Любавасом; бесправный пленник, хоть его и кормят, а в изголовье стоит кувшин с водой, и хотя в этой водице плавает несколько долек сушеных яблок (вот он откуда, слабый аромат, который ощущаешь, стоит лишь дотянуться губами до горлышка кувшина), хотя эта женщина, Начене, да, Начене, навещает его, заговаривает с ним и даже слегка ласкает его выпростанную поверх одеяла руку; лучше бы не ласкала! Лучше бы запрягла своих лошадок и вывезла поутру в город, где в сером каменном доме сразу за базарной площадью, в комнате с двумя длинными лавками подле ветхого стола, с растрескавшейся, отставшей фанерой наверху, с очень большой, раскачивающейся, точно шар на ветру, лампой, помещается товарищ Шачкус — если не выходит на операцию, сидит, посасывает цигарку толщиной с ружейный ствол и загрубелыми пальцами зимогора теребит черные, всклокоченные волосы, — и весь он ощетинился, как осеннее жнивье, угрюмый, землисто-черный; когда-нибудь Глуоснис его опишет. Когда-нибудь, ибо уже давно его занимает, совсем другое… «В огонь, в огонь, в огонь!» — вспомнил собственные слова… Не надо мне никакой писанины, ничего мне больше не надо; долой!.. В Любавас! К Гаучасу!.. А судьба привела его в эту зловонную дыру, в эту кучу тряпья, в которой он барахтается, не зная, как выбраться на волю; но верно ли: не зная?

Оперся рукой о подушку, поднялся и, не обращая внимания на боль в спице, подтолкнул кверху доску в потолке; хлынула струя воздуха — обыкновенно, точно так и должно быть, не вызывая удивления, — струя прохладного, осеннего, чуть сыроватого воздуха; блеснули звезды; ночь. Ночь под Любавасом, пропитанная сладковатым запахом прелой листвы, лаем далеких собак, шагами…

Шагами? Напряг слух, будто снова ожил. Шагами?

Впервые за много дней он снова услышал чужие шаги — совсем близко, где-то почти у себя над головой, — и ничуть не испугался их; ни испугался, ни обрадовался; придвинул скамеечку, кое-как встал на нее и попытался выглянуть в только что проделанную щель; никого. Но все же кто-то шел, он слышал шаги — тяжелые мужские шаги, и где-то совсем близко, рядом, — он отчетливо слышал, — как и лихорадочный стук своего сердца; даже больше — он как бы воочию видел эти грузно бухающие в осенней ночи шаги, шаги и дыхание: это торопливо заглатывающее воздух лицо, которого, конечно, не разглядишь в темноте, но которое можно представить себе; человек спешил. Куда? Туда, в глубь двора, мимо двери, которую Глуоснису не удалось открыть, мимо его тайного убежища с запертой или заложенной снаружи дверью; человек был вооружен…

Глуоснис сразу смекнул, что вооружен, — по этому въевшемуся в мозг еще с фронтовых времен металлическому звуку, который возникает при трении автомата или карабина о пуговицу или ремни, по напряженности шага и остальных звуков, которую ничего не стоит уловить искушенному уху, по неровному, прерывистому дыханию, какое бывает, когда идешь при оружии; смекнул и весь напрягся: что-то должно было произойти.

Начас? Он же — Райнис? Бандит, который держит в страхе всю округу? Муж. Он?..

А что, если он направляется сюда? В убежище? Ведь не для Глуосниса оно строилось… А если он, проведав от своей женушки…

Нет, нет! Нет! Этого не будет! Этого не может быть! Она не выдаст!

А если может? Если выдаст?

Не выдаст.

Ты ведь не знаешь ее!

Знаю! Лучше, чем Ийю. Чем Мету! Чем… Все эти дни с ней… с ней одной и со своими мыслями… далеко не такими, какими делился с Фульгентасом… с недотепой из бухгалтерии провинциальной газеты, старым холостяком Фульгентасом…

Чшш… что это? Мочится? На дверь? На дверь убежища? На твою, Глуоснис, дверь. Чшш… Дьявольщина!

И вздох — там, за дверью. Глубокий, из самого нутра. Управляется с брюками. Застегивается. Смотрит на звездное небо и обстоятельно, без спешки, застегивает штаны. При этом, разумеется, что-то думает. Обмозговывает. Порядок, прежде всего порядок. Полная готовность. Такова солдатская жизнь. Таковы будни. «Партизана». Бандита. Подонка, убийцы детей. У, жаль, что не вижу.