Выбрать главу

Наконец-то застегнулся. Все приведено в порядок. Можно отправляться. Шагать дальше. И плевать тебе, тьфу, на какую-то дверь, за которой… Тьфу-у! Уходит. Бум, бум, шаги удаляются.

К дьяволу!

Ничего не вижу. Не вижу его, гада ползучего!

Хотя чувствую: топает туда, откуда приходила она. Откуда ее шаги… домой идет!

Тук, тук, тук!..

В окно. Костяшками пальцев по стеклу.

Тук, тук, тук… О-не-е!..

Это я, Оне! Я, я! Я!

Не вижу. Ничего, черт подери, не вижу. Только звезды. Блестящие звезды в вышине. (И зачем они мне, люди добрые?!) И голос — резкий, нетерпеливый. Не слышу, а вижу. Вижу его!

Оне!..

Невнятный шорох: не то за что-то зацепил, не то что-то оттолкнул. Споткнулся…

Пьян?

Навряд ли.

Дверь раскрывается. Хлопает, затворяясь. Тишина.

Тишина —

Тишина — —

Тишина — — —

Но что там теперь, в этой тишине? В мертвом безмолвии? Что творится, что происходит? На хуторе под Любавасом…

Что!.. Спрашиваешь!.. Оне. Оне Начене, жена. Оне. И Начас. Райнис. Гроза округи. Райнис. Ее муж.

Сейчас они целуются. А как же, обнимаются и целуются. Она — в рубахе, босиком, вся теплая (жаркая, жаркая, жаркая), пахнущая можжевельником (всегда этот запах), озаряя все вокруг своим румяным лицом; он — скинув у стены автомат (ясно: автомат, так и грохнул под стенку), сдвинув на макушку картуз (чтоб не мешал козырек), наспех расстегнул ворот. Может, где-то и хватил малость, а может, и нет… может, нет… не важно… Целует, целует, целует… стиснув в объятиях и весь дрожа… И она целует — и тоже вся охвачена дрожью… как тогда, когда он, Ауримас… И гладит пальцами его щеки, своими нежными, трепетными пальцами, гладит жесткие, поросшие щетиной, давно не мытые щеки бандита, бандита, бандита… гладит и жмурится, точно кошка… А потом… А потом она поведет его в постель — куда еще, возьмет за руку и поведет; а потом — за стол, где его заждался давно остывший ужин; все равно остыло, так что… А он и слова не вымолвит, он, бандит, он, Онин муж, бандит, — только скинет с себя пропитанные осенней сыростью вещи, скрипучую портупею, все пошвыряет как попало; Райнис, Райнис, да; и больше ни о чем не будет думать — такой дубоватый (таким представлял его Ауримас, никогда не видя его в глаза), с грушевидной, сужающейся к затылку коротко остриженной головой; только о ней, о своей Оне, об этих круглых, нежно-румяных, от долгого ожидания чуть запавших щеках, о крутых, выпирающих двумя тугими клубками грудях, о крепких, точеных, давно ожидающих тепла и прикосновения ногах, об этой остро пахнущей аиром, уже издалека пахнущей аиром постели, о которой он тосковал больше всего; о ее пышных, с запахом ветра и можжевельника волосах… о сочных ее губах… Их счастья ничуточки не омрачает, что в двух шагах отсюда, за обгаженной Райнисом дверью, задыхаясь от вопиющей, творящейся у него на глазах несправедливости, мечется какой-то Глуоснис, комсомолец, корреспондент, тот, что пишет про госпоставки, кулаков и бандитов — таких, как Райнис; тот валяется, а может, уже и дрыхнет и даже не подозревает, что в землянке… в его собственном тайнике… в этом вонючем картошнике… вот-вот треснет, лопнет от обиды…

А вдруг подозревает? Вдруг знает?

Нет, нет, нет!.. Ведь если бы он знал… если бы он хоть что-нибудь подозревал… если бы этот чертов Райнис хоть сколько-нибудь…

Пока не радуйся! Погоди! Придет… Вот отдохнет… а уж тогда… Не пропустит случая, не думай! Возьмет свое… покуражится… Особенно над таким… с пролеженными боками… А куда тебе деваться? Некуда. Куда бежать? Как? Уж не через эту ли щелку? Эту щелку, с ладонь шириной, сквозь которую ты глядишь на мир. И куда побежишь? В какую сторону? А далеко ли убежишь?.. На твою долю остается одно — метаться, злиться, яриться, терпеть и исходить отчаянием, тоской… И все… Ты пленник — больше ничего. Пленник Ауримас. Студент… Корреспондент… Онин «двоюродный братец». Дурак. Вечный неисправимый дурак. Узник Райнисов.

Ну, Онин… Если бы только ее…

Не смеши!.. На что ты ей сдался — Оне! У нее Начас. Райнис… Муж… Эх ты, женоненавистник…

«Она не стянула, не сорвала с него эту рубашку — рубашку Райниса, в которую одела его; на лице у нее не дрогнул ни один мускул. И все лицо казалось как бы высеченным из цельного куска камня, на нем не было глаз, таким Глуоснис ни разу его не видел. Она по-прежнему сидела на краю лежанки, выставив круглые, белеющие в темноте колени, и ее рука, по обыкновению, искала его руку, однако в этот миг она казалась ему такой далекой, что и представить себе трудно, где она; Глуоснис даже застонал.