— Любовь — это рассвет, полдень, жаркий и долгий, и вечер, волшебный, тихий, а породила ее печаль.
Любовь — это старая песенка.
Любовь — это гамак из радуги, подвешенный на белых облаках.
Любовь — это мгновение, вспыхнувшее сиянием всех солнц и звезд Вселенной.
Любовь — это червонного золота мост через реку жизни, что разделяет берега и добра и зла.
Всё? О нет!
Любовь — это лес из старых деревьев в знойный день, это отдых в нем, где сои навевают сосны.
Любовь — это столбовая дорога к солнцу, вымощенная острыми алмазами, по которой надо идти босиком.
Любовь — это сильные белые крылья.
Теперь уже всё. Да. Всё… И глаз твоих сиянье… Мальчика больше нет. И хватит мокнуть в широченной луже за домом, с той стороны, где нет окон; хватит колотить босой ногой почерневшие льдышки…
Она встает, одетая в тренировочный костюм, постоянно бодрствующая — даже во сне — женщина, и с закрытыми глазами привычным движением протягивает руку к столику. Кажется, таблетки еще не кончились. Должен быть запас. Ведь без них… нет без них жизни… а уж любовь… чего там…
Вспыхивает блеклый солнечный зайчик. Осенний, безрадостный. С зеленым отливом, под тюлем. На зажженном бра. Подрагивает на стене у полки — как издевка, как извинение. Там часы. И цифра «IV».
Любовь? Червонного золота мост? Радуга на белых облаках? Отдых в шелестящем бору? Столбовая дорога к солнцу? Еще что? Сильные, белые крылья…
Как прекрасны эти слова! Как высоки! До таких я бы сама ни за что не додумалась, такое приходит на ум только людям искусства. Чюрлёнису — о, да! Даубарасу? Возможно. И даже Ауримасу. (Говорю: возможно, так как наш Ауримас… скорее всего… ему просто повезло…) А я не такая. Не поэт. Не художник, не музыкант, не артист. Даже не знаю — кто. Обыкновенная серая сувалкийская мышь. Лесная. Полевая. Мышь из-под Любаваса.
«Нечего туда и соваться… Что там найдешь, у мироедов этих?..»
Это Шачкус. В погонах, черный. Громадный.
«Мне Ализас нужен».
«Ализас? Мальчонка?»
«Да, Ализас Каугенас, сын Начаса».
«Не Начаса. Еще неизвестно, чей он сын».
«Неважно. Я учительница. Я должна знать, где он. И почему сбежал из школы. Он вообще горазд бегать. Недоглядишь — уже скрылся…»
«Ноги, значит, быстрые…»
«Ох, очень».
«Как у Райниса».
«Не знаю».
«Соседка, а не знаешь…»
«Давно я там не была…»
«Тогда садись, если хочешь наведаться в родные места…»
«Хочу».
«А бандитов не боишься?»
«А Шачкус на что? Пока с нами Шачкус… нам и сам черт не страшен…»
«Скажешь тоже!.. А ведь, говоря правду…»
Шачкус не договорил, посмотрел на меня, грустно усмехнулся и в сердцах щелкнул бичом; я чуть не вся целиком спряталась в воротник.
Как я могла объяснить, зачем еду? Кому — Шачкусу, который, как я подметила, все норовил пригласить меня на танцах, хотя танцевать не умел, наступал на ноги. Будто мало ему других девушек! Оказывается, мало, особенно после того как наш поэт Винцукас в Каунас…
А Ируте, подружка, чуяла. На переменке придвинулась ближе (мы все сидели вокруг длинного и широкого, заваленного книгами и тетрадками общего учительского стола), наклонилась к самому уху.
«Все нету?..»
«Сама знаешь…»
«Как, по-твоему, жив?..»
«А ты, Ирка, как считаешь?..»
Слишком уж любопытна, подумала я.
«Да помнишь, сказали из отряда: возвращаемся, а его нет… Гроза была… дождь… прятались… Потом слышим: стреляют…»
«И не пошли на выручку? Бросили одного?»
«Успокойся, Мартушка! Да что с тобой? Только заговорят про этого… корреспондентика… ты прямо сама не своя… Все на свете забываешь, даже нашего стихотворца…»
«Молчи ты, хватит!»
«Молчу, молчу… — закивала Ирка, подмигивая карими хитрющими глазами. — Раз уж нельзя своей подруге-комсомолке… совершенно откровенно…»
«Не надо мне твоей откровенности… Я — не ты… Не всем же сразу я на шею…»
«Как я, да? Сразу на шею — ай, какая распутная эта Ирка, да?»