Все, что происходило со мной до того (даже Винцукас), вдруг утратило всякое значение…
Полагаю, и для него тоже — оглушенного ласками Райнихи, ни о чем больше не думающего, все на свете позабывшего, и прежде всего — дурацкие и мудрые поучения старого холостяка Фульгентаса и даже свои собственные здравомыслящие рассуждения; что-то сразу резко изменилось…
«Что-то перевернулось, — помню, читала я у него в кабинете. — Возможно, перевернулось все в тот день, когда она стала для него той Оне, которая на всю жизнь осталась в его сердце, а может, еще раньше — когда он, и не видя (как я сейчас), увидел этого Райниса, когда услышал, как тот «орошает» дверь землянки, затем стучит в окно, и когда почувствовал себя чужим, никому не нужным, никому, даже себе самому, хоть вой, хоть стенку грызи; так не могло продолжаться дальше…
Его смутная догадка: Оне хочет придержать его для себя — теперь, когда тот раз стал повторяться изо дня в день; — превратилась в уверенность, в реальность, он засыпал и просыпался с одной лишь мыслью: прекратить. Он не думал: что дальше, ибо вся его судьба сейчас вертелась по замкнутому кругу — Оне, землянка, он; все было заключено в этих стенах, где он с относительным комфортом — подумать только! — был узником и время измерял не иначе как промежутками между ее приходом и уходом, этими посещениями, которые, кстати, учащались и становились все продолжительней, точно наверху у нее не было никаких дел: можно было даже подумать, что живет она не там, в доме, а именно в этой землянке; наверное, так оно и было… Ну, а раз так… то тем более надо прекратить, одним ударом оборвать эту затяжную осеннюю спячку, эту сказку для взрослых, скорее жестокую, чем лиричную или поучительную, и слушать которую ты вынужден насильно, ибо в ней живешь — ты поселен в ней и знаешь ее наизусть, всю, кроме конца. Ведь конец — это он прекрасно сознавал — зависит не от тебя, а от других — от тех, кто за дверью, и прежде всего от Оне, которая вздумала придержать его для себя; тоже нашла сокровище!..
Не знаю, почему я так думал: хочет придержать для себя, во мне еще, быть может, живы были поучения Фульгентаса, а может, я все еще бредил, хотя мне и казалось, что это уже позади; может, продолжал жить той, другой сказкой, которая началась в лесу, среди можжевельника; надо прекратить! Я с такой тоской почувствовал, что все надо прекратить — и как можно скорее! — что целую ночь напролет (впрочем, то мог быть и день) проворочался на досках, не чуя никакой боли, а лишь острую, берущую за горло тоску; прекратить! Бежать, пока не поздно, пока еще сознаю опасность, пока мое сознание не размякло от ее ласк, словечек, вздохов, пока я знаю, что все может сложиться иначе. И должно сложиться, во что бы то ни стало; сбегу! Я уже окреп, знаю, уже могу. Но знаю, мне будут мешать, будут плакать, удерживать; а я уйду, я грубо отшвырну ее в сторону и уйду, ничуть не думая о том, что ожидает меня за дверью, пусть хоть сам Райнис. Хотя бы и он — тогда наконец прояснится и это. Ведь я, честно говоря, побаивался, как бы она не помирилась с Райнисом (они были в ссоре, я в этом не сомневался, видя, как она себя ведет), а вдруг уже…
Вдруг уже сошлись опять, помирились, все забыто, совет да любовь, почем я знаю; говорят, в семейной жизни такое сплошь да рядом, — так думал я и ждал, дождаться не мог, когда она придет; план у меня уже созрел. Надо немножечко силы, совсем немного — столько, сколько у меня есть, хотя бы столько: успеть просунуть в дверь ногу и не дать двери захлопнуться до конца, только и всего; не дам захлопнуться, силы хватит. О, вы еще увидите, как я силен, я, Глуоснис из Каунаса, комсомолец-внешкор, угодивший в такую идиотскую ловушку. А вот возьму и не дам ей уйти, совсем — пусть побудет в моей шкуре, — пока сама не начнет просить-умолять… ведь ей нельзя все время торчать в этой землянке… И мне тоже… Тогда, стало быть, мы оба… наконец решимся…