Выбрать главу

«Целуй… целуй… быстрей!.. — вдруг простонала она и сама устрашилась собственных слов, сказанных будто в дурмане; испугалась; но они были произнесены, и он наклонился к ней еще ближе: это лицо, глаза, губы. — Целуй!»

Руки сами поднимались выше — медленно, дрожа, ища его шею…

Все, Мартушка, пропала. Все, сердечная, конец.

Она зажмурилась, еще сильней вытянула руки, вся в нестерпимом ожидании; и вся подалась к нему; жесткие холодные (почему же холодные, почему?) губы Ализаса едва коснулись ее руки (почему руки, почему?) — бережно, осторожно, словно та была из стекла, и исчезли; между этими губами и Мартой (застывшей, ожидающей, с какой-то еще верой) встала колючая пауза, безжизненная и холодная, затяжная, как ее ожидание (пауза, пауза — сейчас?); вдруг она все поняла…

«Что ж… — прошептала она. — Что ж… Райненыш… Убирайся! Вон!»

Это было все, что она смогла произнести. Ночью ее стала трепать лихорадка, началось удушье. Эма (чуть не нос к носу столкнулась на лестнице с незнакомым молодым, печально улыбающимся человеком с плащом, перекинутым через руку; чем-то он смахивал на артиста из только что виденного французского фильма) вызвала «скорую». В насыщенной запахом валерьянки палате Марта снова увидела мальчика, который вел — силком выволакивал из лужи — белокурую, легкую как мотылек девчушку; выкрикнула: «С кем?» — и надолго сомкнула обрамленные черными, успокоенными, такими — все говорят — красивыми ресницами глаза…

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

«Кто я? — вдруг взбрело ей в голову, как раз в тот миг, когда она, не обращая внимания на помрачневшего Чарли, посмотрела в упор на Гайлюса. — Скажите: кто? Человек? Или, может, птица? Кто?»

Ей нетрудно вообразить себя птицей и даже полетать вокруг этого серого здания на берегу Нерис; достаточно лишь закрыть глаза. Никто за тобой не угонится — куда летишь, что поешь да зачем поешь; это и есть свобода, настоящая жизнь, а человеку дано, увы, лишь коснуться ее, да и то только в юности, пока на его плечи не обрушилось тяжкое бремя жизни, пока все, даже провалы вроде сегодняшнего, кажется всего-навсего дурацким, нелепым эпизодом…

Хорош эпизод! Отчего же так погано на душе, так тошно? Кто я? Ни птица, ни человек. Я никто, Гайлюс, пойми ты, никто!

Ха-ха, чтобы придумать!.. Всегда ли человек способен придумывать? Ни с того ни с сего, вдруг? И всегда ли это нужно? Всегда ли знает человек, зачем это? Во имя чего?.. И с кем он может об этом посоветоваться? Хотя бы и здесь, сейчас? Сама с собой? Со своим собственным одиночеством? С этой ложной мудростью молодой старухи? С той, от которой она бежит?

А тут еще першит в горле — чем дальше, тем больше. Но не думайте, что это ее распирает от смеха, это скорее что-то гадкое, кислое, плакать охота — вот что. Да, плакать, что тут удивительного — она тоже человек. Не птица — человек, ясно вам? Ясно тебе, товарищ Гайлюс, дружинник с повязкой? И вам, мои жалкие цуцики, довольно помятенькие — да уж какие есть — и оттого родные и понятные; я и сама не бриллиант! Так что ясно вам, драгоценная кодла, вы, лихие шобыэтта… Нечаянно кокнули окошко в каком-то несчастном киоске, ветхом киоске «Мороженое», когда их не пустили в «Ручеек». Только и всего. Да, всех делов. Она крикнула: «Кончайте!» Ей никогда не нравились такие «финты». «Кончайте, вы, дураки!» — а им, видно, захотелось узнать: что там, в нем, внутри, в киоске? И крикнула: «Атас!» — когда зазвенели стекла; бежать было трудно. Она никогда не думала, что ноги могут оказаться такими тяжелыми — точно мешки со свинцом, а голова пуста, как бачок от бензина, который где-то на мексиканской границе швырнул в придорожную канаву Дин Мориарти (она так и слышала металлический стук о камень), тот, что оболгал ветер, свободу и темп; и звук был как от пустой жестянки, когда Эма, распахнув полы куртки, прямо-таки летела (как птица, как птица) куда-то под гору, вниз, где ее могла спасти лишь ночь да ее звезда; не спасла, не выручила…