У перил моста стояла молодая женщина с распущенными волосами в сером плаще-болонье и смотрела на ледоход. Из-за низко сгустившихся облаков выглядывало солнце, ветер сносил чаек, и женщина в своем развевающемся плаще стояла прямо, словно тополь.
Я уже опаздывал — и все-таки остановился на мгновение. Сначала я смотрел не на ее лицо, а на руки, сжимавшие перила. А потом я забыл и о письме Юдит, и о маме, и об Анетте, настроенной на серьезные отношения, которая, должно быть, вышла из сауны, и ждала меня перед гостиницей “Геллерт”, всего за пару сотен метров. Я забыл о театральных декорациях, выдаваемых за наследство Вееров и о цепочках, установленных на двери, о позорной могиле на кладбище Керепеши, которая много лет не хочет зарастать ползучим вьюнком, словно землю посыпали солью. Я посмотрел на эту женщину в сером плаще и забыл об актрисе Иветт Биро, которую, по всей вероятности, мама надоумила, чтобы та помогла мне преодолеть кризис четырнадцатилетнего возраста, и которая после премьеры “Чайки” так старательно изображала оргазм в гардеробе снятого по случаю ресторана, словно уже лет десять не видела пенис. Я забыл об актрисе Мезеи, которая страстно хотела, чтобы я помог ей преодолеть кризис сорокавосьмилетнего возраста, но, увы и ах, ничего не вышло. Я забыл о ключе, висящем у меня на шее и о цыганской девушке с кнутом, о связках газет в “Балканской жемчужине” и о двадцати пяти клетках с искалеченными птицами. Я забыл про товарища Феньо, который дал маме пощечину, и про Клеопатру, которая пробежала по центру города в рубиновом бюстгальтере. Я просто смотрел на эту женщину в сером плаще-болонье, она стояла на мартовском ветру, словно молодой тополь, пока река в тридцати метрах под ней несла вдаль ослепительно белые льдины, и не знал, что я буду говорить, потому что я ни разу в жизни не знакомился на улице. Я всегда дожидался, пока со мной заговорят. Словно высокого пошиба шлюхи, я взглядом давал понять, да, путь открыт, я вечно пребывал в режиме ожидания, мог ждать месяцами, а здесь я не знал, что буду говорить. Впрочем, не было во мне ни сочувствия, ни любопытства. Я не знал, почему она стоит там или почему никак не бросится вниз, я просто любовался.
— Пойдем, — сказал я и понял, что жребий брошен.
— Ладно, — сказала она и посмотрела мне в глаза.
В тот день мне пришлось оставить Эстер в кафе за столиком со сдвинутыми в груду коньячными рюмками и с направлением на гистологический анализ.
— Я могу это выбросить? — спросила официантка, а я сказал, не выбрасывайте, и забрал направление, как будто оно касалось меня. Через несколько дней пришел результат, и выяснилось, что опухоль в матке у Эстер Фехер доброкачественная, и после несложной операции матка снова станет пригодной для использования, как у любой нормальной двадцативосьмилетней женщины: в одинаковой степени для родов или для аборта, в зависимости от взаимоотношений между партнерами.
Я ждал в коридоре и нервно теребил две пачки сигарет в кармане плаща, потому что не знал, сколько длится удаление доброкачественной опухоли, уже после первой сигареты мне захотелось ворваться в операционную и закричать, прекратите немедленно. Наконец открылась дверь, и доктор Видак успокоил меня, с милой госпожой все в порядке, но по меньшей мере месяц это нельзя, вы ведь понимаете?
— Понимаю, — сказал я и через два дня доставил Эстер из больницы домой, в муниципальную съемную квартиру площадью тридцать два квадратных метра, в девятом районе, и донес ее по лестнице, пропахшей кошачьей мочой, на четвертый этаж, словно жену после родов, хотя в тот раз я был у нее впервые.
— Кудатыидешьсынок?
— За хлебом, мама.
— Хлеб пока есть, а вчера ты опять вернулся в десять.
— У меня были дела, мама.
— Я не могу так жить, ты все время где-то пропадаешь.
— Хорошо, я постараюсь приходить пораньше, мама, — сказал я и ночью переставил дверные цепочки так, чтобы их можно было подцепить снаружи маленьким крючком, когда мама заснула, я сбежал из квартиры, словно воспитанник школы-интерната, поскольку не хотел, чтобы она спрашивала, кудатыидешьсынок. До рассвета я лежал рядом с Эстер на поролоновом матрасе, в гробовой тишине съемной квартиры на улице Нап и был благодарен доктору Видаку за то, что он запретил это. Неожиданно, вместо того чтобы анализировать характер короля Лира, я вдруг начал рассказывать о том, о чем все эти десять лет не говорил никому. Я рассказывал, как из придорожных колонок струится вода, а она не приставала с расспросами и не интересовалась подробностями. Она просто прижала меня к себе с такой силой, что ее лобковая кость оставила лиловый след на моем колене.