Выбрать главу

Меня в жизни били ремнем всего дважды. И вовсе не отец, а мама. Один раз за то, что я запер всех в дачном домике и поджег его. Мне было четыре года, и домашние порядком разозлили меня тем, что не пускали купаться на речку. Я подготовился тщательно, украл замки, ключи, и, пока все спали, запер даже ставни. Потом плеснул заранее заготовленный керосин на бетонный фундамент, чиркнул спичкой… Последствия могли бы быть самыми ужасными, но предкам удалось выбить дверь и выбраться. А потом и потушить занимающийся пожар. В общем, били меня тогда за дело. И я навсегда усвоил урок. Но не в процессе наказания, а гораздо позже — когда мама обсуждала со мной случившееся, и в красках расписывала, что могло случиться. Я рыдал, растирая кулачками слезы, а мама все продолжала и продолжала рассказывать, что все они (включая бабушку с дедушкой и дядю с тетей) умерли, и я остался совсем один.

— Ты еще маленький, — помню, сказала мама, — но тебе пришлось бы всех нас хоронить. Это ты понимаешь?

— Но я не могу… не могу… — закричал я.

— А больше некому. И вот ты похоронил бы нас. Остался один. И отправили бы тебя…

— Я знаю, в детский дом!

— Нет, не в детский дом. В тюрьму. Это же ты нас убил. Убийцы сидят в тюрьме…

От этой страшной перспективы я разрыдался пуще прежнего.

— Мама, я больше не буду, — выдавил я, — никогда не буду… — Мне было страшно и стыдно одновременно. Я вовсе не хотел никого убивать. Просто хотел наказать их всех как следует.

Вторая порка была несправедливой — за «единицу». Обычно меньше двойки оценки не ставили. Но я умудрился заслужить отметку «один». За отвратительное поведение. Помимо «единицы» в дневнике появилась запись: «Родителям срочно явиться в школу!»

Я был жестоко выпорот, и на следующий день мама отправилась узнать, что я натворил — я так и не смог объяснить ей, за что получил единицу. Вечером она выглядела сильно озадаченной.

— Ну и дура! — сказала мама, я не сразу понял, что она имеет в виду учительницу начальных классов Зинаиду Иванну. Затем она обняла меня. И сказала: — Прости, сынок.

Через некоторое время я услышал, как она жалуется подругам во время очередных кухонных посиделок:

— Представляете, она поставила ему единицу за то, что он сказал, что не любит дедушку Ленина. Он спросил: «Почему я должен его любить? Это же не мой дедушка». А она: «Как это не твой?» А он: «А вот так, чей-то чужой». А она спрашивает: «Чей же?» А он: «Откуда я знаю. Может, ваш».

Подруги сильно смеялись, а мама возмущалась тупостью Зинаиды Иванны.

— Объяснила бы ребенку, что дедушка Ленин — для всех дедушка, что он вечно живой, и что все обязаны его любить.

— А вот я тоже никогда не понимала, как можно любить чужого человека, — сказала одна из подруг, — уважать совсем другое дело. Вот я Ленина уважаю — да. Но любить — увольте. Я мужа-то не очень люблю. Хотя я его и не уважаю тоже…

Родители Олега Муравьева его не били, у них был другой бзик. Они очень боялись, что их сын станет гомосексуалистом, потому что однажды застали его примеряющим мамино платье. С тех пор все друзья Олега подвергались допросу с пристрастием. Его папа, биолог, с горящими глазами расспрашивал и меня и Серегу, нравятся ли нам девочки, влюблялись ли мы когда-нибудь в девочек, точно ли в девочек, и как мы относимся к Олегу. Мой ответ «как к другу» его полностью устроил. А вот Серега ляпнул: «Олег мне очень нравится» — и с тех пор был под постоянным подозрением. Папаша Олега даже провел с сыном беседу в стилистике «с этим мальчиком дружи, а вот с этим не дружи, он какой-то не такой, он плохой». Мы с Серегой считали муравьевского родителя абсолютным психом, и старались заходить к Олегу в гости, только если папаши не было дома.

— Слушай, — спросил я как-то раз своего приятеля, — а зачем ты это платье-то надел?

Олег пожал плечами:

— Да не знаю я. Оно висело, сушилось. Дай, думаю, надену…