Опираясь на посошок, горбился казначей, почтенный старец Гурий. Ему было не до клобука, не до умирающего, лишь бы присесть на минуту: под просторной рясой мелко дрожали колени.
Герасим Фирсов щурил глаз, теребил пегую бороду. Весь его вид красноречиво говорил, что ему на все наплевать: и на старцев, и на клобук, и даже на умирающего благодетеля — хоть передеритесь все, хоть передушите друг друга. А вот солоночка золотая в поставце ему давно покою не давала: на полфунта в ней золота будет…
Однако даже себе Герасим не в состоянии был признаться откровенно, что его ни с какой стороны не волнует, кого выберут в настоятели. Где-то в глубине души шевелилась черная зависть к будущему владыке, кто бы он ни был. И хотя он твердо знал, что никогда не быть ему не только настоятелем, но и келарем, в нем бродило безотчетное чувство обиды за несправедливое к нему отношение. «В конце концов могли бы и обмолвиться: дескать, а почему бы и не быть Герасиму Фирсову архимандритом. Так нет же! О себе радеют, не до Фирсова им… Черта лысого вам, а не сан владыки! Никто из вас, олухов, не получит его, если отец Илья успеет высказать свою волю. Притупилось чутье, и не ведаете, откуда ветер дует, а Герасим хучь и бражник, чутья не потерял и, здраво поразмыслив, знает: быть в архимандритах Варфоломею, иеромонаху, приказчику, тайному советнику Ильи. Так станется, не будь я Герасим Фирсов!»
Один хлипенький Исайя, уронив голову в ладони, беззвучно плакал, всей душой скорбя об уходящем в мир иной благодетеле и заступнике. Судьба Исайи была предрешена: кончать ему жизнь в обычных старцах среди рядовой братии. В черном-то соборе, бывало, всегда ему лишний кус перепадал. А после смерти отца Ильи всяк его, Исайю, обидеть сможет, и заступиться будет некому. Кому ж он станет надобен, архимандритов наушник? У сильных мира сего есть свои слуги, чужие им не нужны…
Старец Меркурий снова дотронулся до запястья архимандрита — рука была холодна: жизнь медленно покидала настоятеля.
На какое-то время отцу Илье показалось, что он уже умер. Кругом было темно и глухо, он ощутил себя как бы повисшим в пространстве. Затем тело опять приобрело вес, и чугунно-тяжелыми стали руки и ноги — не шевельнуть. Грудь словно обхватило железными обручами. Он пытался вздохнуть, но с каждой попыткой в сердце безжалостным острием впивалась дикая боль. Он задыхался. «Все, — мелькнуло в голове, — это смерть». Он уже перестал противиться неизбежному, как вдруг перед глазами с изумительной четкостью возник рисунок оконной решетки, проявились мелкие трещинки в стенной штукатурке. Боль в сердце исчезла, и ему удалось наконец вздохнуть полной грудью. И все же он внутренне чувствовал, что это лишь малая отсрочка. Нужно было что-то сказать. Он хотел припомнить, что именно сказать, но не мог: голова была светла и пуста. Последним усилием он приподнялся, увидел удивленные лица соборных старцев и вспомнил.
Голос его зазвучал ясно и чисто, но ему показалось, что говорит вовсе не он, а кто-то другой, завладевший его телом.
— Велю освободить из тюрем братьев, коих посажал по дурной своей прихоти.
Пораженные старцы молчали — удивлял архимандрит: сначала помирать раздумал, потом впервые в жизни, хоть и косвенно, покаялся в содеянном.
Келарь Сергий, придя в себя, поспешил заверить:
— Сполним, владыко.
— Последняя воля, братья. Внимайте!
Старцы обратились в слух. На дворе по лужам звенел дождь.
— Не предавайте веры отцов наших, крепитесь, стойте твердо на старом обряде, братья. А чтоб жить вам в благоденствии, — голос настоятеля стал срываться, — просите ставить настоятелем… приказчика… Варфоломея…
Вздохнули враз шумно, наперебой приглушенно заговорили, заспорили, мало заботясь об умирающем.
Отец Илья рухнул в подушки, и снова наступил мрак. Он отчетливо слышал голоса спорящих и, вникая в смысл перепалки, поражался кощунству своих бывших соратников. Он всегда знал, на что они способны, но никогда не допускал мысли о подобном святотатстве, не думал, что на смертном одре услышит, как поносят старцы его последнее решение.
Келарь Сергий мрачно глядел на освещенный лампадкой образ, в споре не участвовал. Герасим Фирсов достал из поставца чернильницу, перья лебяжьи, столбцы бумаги (опять кольнула глаза золотая солоночка). Присев ко краю стола, локтем отодвинул в сторону клобук с панагией, мелкой скорописью стал строчить соборный приговор. Рядом присел старец Гурий, голова у него тряслась, он часто и тяжело дышал.