Но что же делать, ежели кирпичики начинают вываливаться чохом? Вырастет Крестный монастырь, возводимый Никоном вблизи Соловков, — и захиреет соловецкая обитель. Старая вера, которая, точно известковый раствор, прочно держит кирпичики, раскрошится, выветрится, и обрушится пирамида — только пыль пойдет тучами. Стало быть, раствор нужен ядреный, и замешивает его монастырь по всему Поморью. А противцев вроде Корнея посадил архимандрит в тюрьму, чтобы не мешали, — благо, в темницы заключать уставом не возбраняется…
Пораженный своими умозаключениями, Корней чуть рассудка не лишился. Он пытался спорить с собой, находил хитроумные доказательства, способные, казалось, развеять в прах сделанное открытие, но они рассыпались, как дома, построенные на песке, стоило лишь поглубже вникнуть в деяния монастырской епархии… Он решил ни с кем не делиться своими мыслями, потому что вряд ли бы его поняли, а поняв, убили бы за кощунство…
Дверь скрипнула, распахнулась, вошел кто-то незнакомый, до самых глаз бородой заросший, оборванный и грязный. Стал у порога молча.
— Феофан? — Корней едва узнал монаха.
Вошедший хрипло рассмеялся:
— Дожили мы с тобой, брат! Искали правду, а нашли… — он махнул рукой и, подойдя к печке, присел перед раскрытой дверцей на корточки, протянув к огню темные от грязи руки.
— Еще кого выпустили?
— Ослобонили всех по велению покойного Ильюхи, кол ему в печень! Видать, совесть перед смертью загрызла.
— Тебе горевать боле не о чем. Слыхал, Варфоломея на монастырь садят, учителя твоего?
— Ну да!
— В гору пойдешь, Феофан.
Монах молчал. Бесцветными глазами, не мигая, смотрел на огонь, и не понять было, обрадовался он известию или воспринял его как должное.
— Ежели вдругоряд зачнут в тюрьму пихать, ты уж будь ласков, заступись, — съязвил Корней.
Феофан поднялся, сощурился.
— Смеешься али завидуешь?
— Где уж там… Не до смеху. Смешно теперь одному Варфоломею.
— Чую, опять за старое хочешь приняться. Только меня, — Феофан покачал пальцем, — ни-ни, не впутывай. Я сюда пришел грехи замаливать, а не в темницах сидеть.
— И много их у тебя, грехов-то?
Феофан засопел, повернулся и пошел к выходу. У дверей остановился, взялся за косяк.
— Не дает мне покою тот парень, который грамоту к Никону повез.
— А твоей-то голове почто болеть, не ты же отправлял с ним челобитную?
— Я також при том был, но ты о нем должен многое знать, коли доверял.
— Ну и что?
— А то, — глаза у Феофана сверкнули недобрым огнем, засветились, как у волка. — Сдается мне, братуха он твой. Рожи у вас больно схожи.
Корней едва удержался, чтобы не вскочить и вышвырнуть наглеца из кельи.
— Не злобись, он тебе на ногу не наступал.
— На ногу… Может, он мне на что другое наступил.
— Мели, Емеля… Свихнулся, чай, под землей-то? Смотри, Варфоломею дурни ни к чему.
— Ин, ладно, — сквозь зубы проговорил Феофан, — встренемся еще на одной дорожке, рассудимся.
2
На всю округу скрипел под саночными полозьями молодой снег, на нем, ярко-белом, необычно черными казались дальние постройки монастырского усолья, кострища пригнанных сплавом дров, сараи солеварен.
Бориска остановил сани возле сарая, надел на морду лошади торбу с сеном. Лошадь захрумкала, вздрагивая ушами, заиндевелыми ресницами.
Бориска распахнул двери сарая — оттуда пыхнуло жаром, клубы пара вырвались наружу; в огромном црене — сковороде длиной и шириной по двенадцать аршин — выпаривалась соль. Црен был сделан из длинных полиц железных досок, которые скреплялись между собой загнутыми краями при помощи особых гвоздей. По краям црена толстым слоем белела соль.