Выбрать главу

— Не огорчайтесь, молодой человек! Поверьте бывшему кантонисту: волос для солдата — беда. Это инфекция, это вошь. Будет у вас после войны прическа, и не такая, как у меня. — Наклонив голову, парикмахер продемонстрировал мне свою лысину с пушком на макушке.

Стриг он — словно из пулемета строчил. Я не успел опомниться, как моя голова стала гладкой, как шар.

— Освежить?

— Валяйте! — Я нащупал в кармане мятую трешницу — последнюю.

Сдачи парикмахер не дал, сунул трешницу в ящик стола, согнулся в полупоклоне и крикнул:

— Следующий!

Я вышел из комендатуры с неприятным ощущением, словно меня обворовали: и волос лишился, и трешницы. Даже на трамвай не осталось.

20

Ключ от комнаты лежал на прежнем месте — в коридоре, под корзиной, где по ночам скреблись мыши. Сквозь тонкую перегородку отчетливо доносилась их возня, и я долго не мог заснуть. Так было до войны. Когда я стал работать на 2-м ГПЗ, то о мышах не вспоминал: возвращался усталый и не вслушивался в то, что происходило за стеной.

«Интересно, — подумал я, всовывая ключ в замочную скважину, — по-прежнему скребутся мыши под нашей корзиной или сдохли — ведь жрать-то им нечего».

В комнате, как и раньше, чуть-чуть попахивало лекарствами и слабыми духами, которыми пользовалась мать. Я перевел взгляд на туалетный столик и увидел флакон с остатками этих духов — тоненькой полоской лимонного цвета на самом донышке. Круглый обеденный стол был накрыт скатертью с вышитыми на ней узорами. На столе лежал распечатанный конверт — мое последнее письмо.

Я походил по комнате, потрогал флакон, переставил с места на место шкатулку — в ней мать хранила брошки, дамские часики с защелкивающейся крышкой и другие безделушки, разделся, лег на диван. Ноги уперлись в валик: за девять месяцев, проведенных вдали от дома, я подрос еще на несколько сантиметров.

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Я проснулся и сразу понял: мать уже дома. В комнате был полумрак, на тумбочке горела прикрытая газетой настольная лампа.

— Мама? — позвал я.

Она шагнула откуда-то из темноты:

— Я все ждала, когда ты проснешься. Хотела разбудить, но ты так сладко спал.

— Надо было разбудить!

Мы обнялись. Я ощутил на своем лице материнские слезы, теплые и какие-то ласковые, и чуть не расплакался сам.

— Боже мой, каким ты стал! — удивилась мать. — Издали не узнала бы. Вырос, возмужал. Солдатская служба тебе на пользу.

— В госпитале хорошо кормили! — ляпнул я.

— Сейчас, сейчас, — забеспокоилась мать. — У меня картошка есть, сахар, немного хлебца.

— Погоди! — Я перевернул над столом «сидор», высыпал сухой паек — две банки свиной тушенки, концентраты, сухари, горсть рафинада, початую буханку.

Мать всплеснула руками:

— Какое богатство!

— Это еще что. — Я постарался произнести эту фразу небрежно.

— Пируем? — Мать вопросительно посмотрела на меня.

— Конечно!

Очень хотелось есть, но я делал вид, что сыт, подсовывал лучшие куски матери.

— А я думала, ты голодаешь.

Я вспомнил радиополк, Тоську-повариху, обкрадывавшую нас, и солгал:

— Нет, нас всегда хорошо кормили — грех жаловаться.

— Надо Коленьке что-нибудь отнести, — спохватилась мать и отложила сухарь. — Жалко его — скоро пухнуть начнет с голодухи.

Я покраснел.

— Что с тобой? — Мать застыла с хлебом в руке.

— Так, — пробормотали.

Мне было стыдно, очень стыдно: утром я пожадничал, пожалел сухарь, который теперь отложила для Коленьки мать.

За окном громыхнуло. «Бомбежка?» — Я с тревогой посмотрел на мать. Она улыбнулась:

— Это салют.

Погасив в комнате свет, мать откинула край шторы, и я увидел расцвеченное ракетами небо. Они взмывали вверх, напоминая гигантские фонтаны. За десять месяцев, проведенных вдали от дома, я отвык от этого волнующего зрелища, и теперь, не отрываясь, смотрел на рассыпающиеся в небе ракеты. Вспомнил Петровича и сказал сам себе: «Он прав. Еще немного, и фрицам хана».

— В Москве почти каждый день так, — вполголоса произнесла мать. — Люди радуются, когда видят это.

И хотя я провел на фронте всего один день, моя душа наполнилась гордостью: кто знает, может быть, несколько месяцев назад Москва салютовала той дивизии, в состав которой входила рота, бравшая опутанную колючей проволокой высотку.

После салюта мать сказала:

— А теперь — спать! Тебе отдохнуть надо, сын…

Утром, когда мать ушла на работу, мне стало одиноко. Походил по комнате, поглазел в окно. Во дворе было тихо, безлюдно. А до войны мальчишки гоняли по двору тряпичный мяч, перевитый для прочности проволокой, на скамейках сидели старухи в платочках, два раза в неделю появлялся старьевщик, менявший пустые бутылки на «уди-уди» — резиновый чехольчик, превращавшийся при надувании в красивый шарик.