— Вот оно что, — сообразил тот и добавил с недовольным видом, что такую бритву теперь ни за какие деньги не купишь, что вполне можно было обойтись и без этой жертвы, что к Девятому мая будет полный ажур — и жратвы от пуза и выпивки вдоволь. — Хоть посоветовался бы, — проворчал Волков, заканчивая тираду…
Мы сидели за столом уже часа два, но хмельными не были, хотя выпили немало. Волков отрезал от баранины огромные куски, без устали повторял:
— Рубайте, братва, рубайте! Сегодня наш день…
Минут десять мы сидели просто так, перебрасываясь ничего не значащими фразами, отыскивали взглядом, что бы еще пожевать.
Потом Волков сказал:
— Такой день, братва, а вроде бы и не праздник.
— Праздник! — возразил Самарин. — Даже в газете статья есть.
Волков плеснул себе в кружку, спросил нас взглядом: «Налить?»
— Валяй, — откликнулся я.
— Успеешь напиться, — предостерег меня Самарин и, накрыв свою кружку ладонью, сказал Волкову: — Я мимо.
— Чего так?
— Хочу сегодня как стеклышко быть.
Я вдруг вспомнил дядю Петю и загрустил.
— Чего скис? — толкнул меня локтем Волков.
— Дядю Петю вспомнил.
Что-то неуловимое пролетело по комнате, наполнило болью сердце. Волков поднялся, прошлепал к тумбочке, извлек из нее граненый стакан, наполнил его водкой.
— Давайте, братва, за дядю Петю выпьем!
Самарин поднял кружку:
— За человека и солдата!
Я хотел прикоснуться кружкой к стакану, но Самарин напомнил, что за покойников пьют не чокаясь.
Когда мы выпили, Волков сказал, нюхнув хлебную корочку:
— Два года назад, братва, война кончилась, а фронтовики все еще умирают от ран. И, видать, еще долго будут умирать.
— Мы не от старости умрем — от старых ран умрем, — негромко сказал я.
— Сам придумал? — заинтересовался Волков.
— К сожалению, нет. Это стихи Семена Гудзенко.
— Не читал, — сказал Самарин.
— Прекрасный поэт. Тоже фронтовик. Еще в Москве слышал — болен он тяжело.
— Раны?
Я кивнул.
— «Мы не от старости умрем — от старых ран умрем», — словно про себя, повторил Волков. — А еще что он сочинил?
— Много хороших стихов — про фронт, про солдат. — И я произнес возникшие в памяти строчки:
— Черт, — пробормотал Волков. — Даже слезу вышиб.
И больше никто не проронил ни слова — в этих стихах было все.
Потом Самарин предложил выпить за Семена Гудзенко и за тех фронтовиков, которые и спустя много-много лет будут писать о себе, о своих-фронтовых товарищах, а следовательно, о нас.
Он сунул в рот помятый «гвоздик», чиркнул спичкой, жадно затянулся.
— Мы умрем, а эту войну будут помнить. Наши дети, наши внуки, наши правнуки и правнуки наших детей! Меня часто бессонница мучит. Лежу и вспоминаю. Стараюсь не вспоминать, а перед глазами вертится, вертится. Сам удивляюсь, как мы такое выдержали. Словами об этом не расскажешь. Знаю, книги про войну напишут, а все равно обо всем не расскажут, потому что это невозможно, потому что это надо своими глазами увидеть, и не только увидеть — пережить! Года полтора назад я одного человека встретил — тоже фронтовика. Как водится в таких случаях, про войну стал вспоминать. А он в ответ: «Молчи! За четыре года нахлебался — хватит. Я эти годы из головы вышвырнул, будто и не было их». Я тогда разозлился, нехорошим словом назвал его, а теперь с уверенностью могу сказать: ошибся он. Хоть из кожи лезь, а фронт не позабудешь, он все время будет маячить перед глазами — хотим мы этого или нет.
Нинка вдруг закрыла лицо руками и разрыдалась.
— Что с тобой? — встревожился Самарин.
— Вам легче было — вы мужчины, — вытирая слезы, сказала Нинка. — А каково нам, девчатам, приходилось? Господи, даже вспоминать страшно! Ведь там не только хорошие люди были. До сих пор одного мерзавца забыть не могу: лицо, как блин, ухмылочка, оттопыренные уши. Подсыпался ко мне, златые горы обещал. Я его пуще немцев боялась. Из-за него и курить начала. Он большой шишкой был и пользовался своей властью. Когда я наотрез отказала ему, он меня на передовую спровадил. Сперва непривычно мне было, потом пообвыкла. На передовой люди не те, что во втором эшелоне.