Выбрать главу

Жилин удовлетворенно кивнул.

— В колхозе вкалывал — сто верст отсель. Теперь полуботинки справлю, сорочки и, может быть, еще один костюм куплю.

— Лучше матери денег пошли.

— На кой они ей. Подсвинка откормит, сало продаст — вот тебе и деньги. На колхозную работу маманю теперь не посылают. Для себя живет.

Мне не понравились его последние слова, и я недружелюбно спросил:

— Зачем пожаловал?

Жилин расстегнул френч, степенно опустился на стул.

— Одна мыслишка появилась.

— Выкладывай!

Жилин покосился на меня, словно раздумывал — говорить или нет.

— Сдается мне, Владленчик на Самарина накапал.

Я не стал расспрашивать, почему он так считает, взволнованно подтвердил, что думаю так же.

— И правильно делаешь! — Жилин откинулся на спинку стула. — Но Владленчику о моих словах ни гугу.

— Само собой. — В эти минуты я что угодно мог пообещать.

Как только Жилин ушел, около окна появился Волков — нарочито-радостный, возбужденный.

— Послезавтра расписываюсь. Таська такой вой подняла, что тошно стало. Одним словом, на свадьбу приглашаю.

В другое время это, наверное, обрадовало бы меня. Теперь же я даже не поздравил Волкова, удивленно спросил:

— А Гермес где?

Волков хохотнул.

— Тебе это лучше знать.

«Разминулись», — подумал я и сказал:

— Самарина арестовали.

— Брось!

— Такими словами не шутят. — И я рассказал, как все было.

Волков перемахнул через подоконник, покосился на койку Самарина, помял рукой подбородок.

— Дела-а…

— Гермес к тебе побежал.

— Догадался.

— Утром с Курбановым разговаривал, а Нинка, наверное, до сих пор директора ждет.

— Слишком осторожный, — сказал Волков. — А Курбанов, пожалуй, что-нибудь сделает.

— Нам тоже действовать надо.

Волков снова помял подбородок.

— Кто его увел?

— Кажется, милиция.

— Это надо было точно выяснить!

— Все так неожиданно случилось, что…

— Понятно. — Волков прошелся по комнате, потер рукой лоб, уверенно сказал: — К прокурору пойдем! Без санкции на арест долго держать не имеют права.

— А вдруг эта самая санкция была?

— Тогда дело табак! Но попытка, как говорится, не пытка. — И Волков добавил: — Айда!

— Прямо сейчас хочешь идти?

— Прямо сейчас.

— Давай хоть Гермеса подождем.

Волков подумал и согласился.

Я неожиданно ощутил сильный голод, включил электрическую плитку, наполнил водой чайник, нарезал хлеб, развернул остатки колбасы, с грустью подумал, что вчера этой самой колбасой мы — я, Гермес и Самарин — ужинали. Захотелось выяснить — не испытывает ли Волков той неуверенности, которая временами накатывается на меня. Осторожно спросил — допускает ли он, что Самарин мог нашкодить.

— Спятил? — крикнул Волков, когда понял, о чем я спрашиваю.

Я мог бы сказать — пошутил, и все обошлось бы. Но в меня вселился бес. Стараясь не глядеть на Волкова, я сказал, что Самарин всегда был скрытным, а в тихом омуте черти водятся.

Волков прищурился, с усмешкой спросил:

— Трусишь?

Он угадал. Я действительно трусил, но боялся признаться в этом даже себе. Почему-то казалось: в прокуратуре нам скажут о Самарине такое, что волосы встанут дыбом. Мне уже не хотелось впутываться в это дело, слова «своя рубашка ближе к телу» очень точно выражали мое состояние.

Волков продолжал усмехаться, а я, по-прежнему пряча от него глаза, убеждал сам себя, что моя обязанность — хорошо учиться, а о скорбящих, болящих, обиженных пусть позаботятся другие. И сразу же спросил себя: «Кто?». Перед глазами возник мокрый от дождя осинник, лейтенант Метелкин, поправляющий указательным пальцем очки в тонкой оправе, ползущий к вражескому пулемету Родионов. Я снова ощутил на себе взгляд Метелкина и, чувствуя, как тело покрывается гусиной кожей, подумал, что если бы командир взвода не перевел глаза на Родионова, то меня давным-давно не было бы в живых.

Да, идти к прокурору было боязно. Но ведь и подниматься в атаку, слыша, как позади обрушивается приведенная в движение руками и ногами земля, тоже было страшно. Сердце тогда словно бы останавливалось, в груди появлялся холодок, слишком большая каска соскальзывала на глаза, и я, не решаясь оторвать руку от карабина, то и дело закидывал голову, стараясь вернуть каску в нормальное положение. С противным свистом воздух рассекали пули, вывороченная взрывами земля вздыбливалась над полем, тяжело обрушивалась, осыпая влажноватыми комьями маячивших впереди однополчан, а я мысленно спрашивал себя — перенесет немецкий наводчик огонь или нет, то замедлял, то убыстрял бег, надеясь благополучно проскочить пристрелянный участок… Так бывало не раз и не два. Я хотел уцелеть, но не был уверен, что пуля или осколок помилуют меня. Каждая атака, каждый артналет, каждый день, проведенный в окопе, был — неизвестность. Я мог погибнуть, но остался живым — и не для того, чтобы стучать в грудь кулаком и беспрестанно напоминать, что я воевал и, следовательно, уже выполнил свой долг. С меня, фронтовика, был двойной спрос: в моем сознании продолжал жить Родионов и те, кто хотел, как и я, радоваться, смеяться, любить.