Строим тут хорошо ли, плохо ли —
кто осмелится нас воспеть?
Мы такой комбинат отгрохали,
мы стране подарили медь.
«В газетах о нас не писали…»
В газетах о нас не писали,
молчали о нас неспроста,
и тайно в прорывы бросали,
в нелегкие эти места.
Но все же не духами строится
индустрии важный редут —
в газете статья: комсомольцы
ударную стройку ведут.
Но разум кипит возмущенный!
И в этой пустынной дыре
воздвиг монумент заключенный,
слова наварив на копре:
«Мы, зэки, вступили на вахту
и мыкали эту беду.
Мы, зэки, построили шахту
в таком-то треклятом году».
«В то, что радуга есть, не верую…»
В то, что радуга есть, не верую.
Мне — проклятьем подземный клад.
Всё вокруг меня серое-серое:
серый камень и серый бушлат.
Тишина под землей тоже серая,
жизнь пуглива, как серая мышь,
и в добро я теперь не верую —
зло, что царствует, разве затмишь?
Мне упорно твердят, что, мол, болен я,
потому и судим не судом,
потому недостоин, мол, воли я,
и лечить меня надо трудом.
На сегодня полжизни пройдено,
а свобода моя не видна…
Ах ты, родина, родина, родина,
чем, родимая, ты-то больна?
Баллада об ушедшем
Лагерная легенда
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…
Изучили мы здесь без труда
арифметику школьной программы:
мы сидим и считаем года,
а конец далеко за горами!
Мы считаем опять и опять:
отсидел я пока лишь три года,
но всего-то, всего — двадцать пять!
Мне почти что не светит свобода…
Даже думать о том нелегко.
Вот и друг мой, земляк мой Григорий,
вижу, мыслями он далеко,
и глаза его — в горьком укоре.
Каждый раз, как ложимся мы спать,
разговор он заводит не новый:
— Кто мне снимет мои двадцать пять?
Кто поверит, что мы — невиновны?
На морозе не дремлет конвой,
на дворе — непроглядная вьюга.
Под бушлатом одним с головой
кое-как согреваем друг друга.
И бормочет Григорий во сне,
обращаясь к безжалостным мордам:
— Никакого терпенья во мне!
Не могу я — «в терпении гордом!».
А наутро грохочут замки,
надзиратель веселый и ладный
нам кричит:
— Торопись, мужики!
Похлебайте горячей баланды!
На разводе гудит голова,
ветер мчит по всему околотку,
загоняет обратно слова
конвоиру в раскрытую глотку.
— Заключенные! — выдавить звук
не хватило усердия злого,
только взмахи неистовых рук,—
Шаг направо!.. — а дальше — ни слова.
Взявшись под руки, двинулись в путь.
Мы восходим на снежное взгорье.
— Друг, пойми ты и не обессудь… —
говорит мне внезапно Григорий.
— Что случилось? — с тревогой к нему.
Друг на друга украдкой, как воры,
мы глядим — ничего не пойму!
Но рычит конвоир:
— Разговор-ры!
Мы пришли. Как бы нам не упасть.
Ветер валит овчарку на сворке —
надрывается хриплая пасть.
Конвоиры считают пятерки.
Забираемся в шахтную клеть,
оттираем носы друг у друга,
что успели уже побелеть.
Ах ты, вьюга, проклятая вьюга!
Двести семьдесят метров пути —
ветра нет, здесь теплее и тише.
— Ты прости меня, друг мой, прости! —
вырывается с болью у Гриши.