На площади
толпа давно теснится.
Надвинув шапки,
кутаясь в платки,
застыли заколдованные лица
назад — ни шагу,
ни вперед — руки.
И только холодок,
густой и колкий,
пополз по спинам,
дернулся в плечах,
когда к помосту
царская двуколка,
ободьями железными стуча,
вдруг
выросла грозой у поворота,
неумолима,
будто острие.
И в этот миг
раскинулись ворота
и вывели из крепости ее.
«Ведут!
Ведут!»
(Нет на пути помехи.) —
Толпа зашевелилась,
словно спрут.
С резных крылец
отсвечивало эхо,
из-за углов рвалось:
«Ведут!
Ведут!»
И Петр увидел:
в полукруге стражи
белей снегов —
напрасен полукруг —
спешило
платье с кружевным фонтажем
и ленты
содрогались на ветру.
Вся нежная
и вся воздушней дыма,
вся тихая, как сон,
белым-бела,
кнутами пытана,
огнем палима,
к Петру,
к царю,
Мария подошла.
Присела в реверансе,
шелком вея,
ресницы подымая, как рассвет,
вот так же,
как тогда,
на ассамблеях,
когда он
приглашал
на менуэт.
Влекомый алчным
любопытством детским,
со стороны,
откинувшись назад,
Петр посмотрел
в подчеркнутые резко
бессонницей
горячие глаза.
Вот-вот в них вспыхнет
тяжкое рыданье,
но просьбы не видать —
скорей мятеж.
Они полны печали
и страданья,
жестоких снов,
раздумий и надежд.
Он руку протянул.
Коснувшись платья,
рванул ее
на скользкий эшафот.
А ведь совсем недавно
в каземате
переступил ей
двадцать третий год.
Петр мыслью злой
источен и измаян,
почти больной,
почти что тайны раб,
Руси непререкаемый хозяин,
склонился к ней,
до шепота ослаб.
Петр
Ах, горе, Марьюшка,
сама себя ты губишь…
Казнить…
и ми-иловать вольны цари.
Скажи мне, Марьюшка,
ай вправду любишь?
Одну лишь правду,
правду говори!
Мария
Да, государь, люблю!
Уж третий год…
Петр
Ах Марьюшка,
признание-то всуе..
А не царевич ли —
младенец тот,
что отыскался вдруг…
у ног статуи
в саду?
Мария
Нет, государь.
Петр
Небось в хмелю
ты, Марья,
с денщиком моим
сблудила?
Сблудила?
А?
Мария
Нет, государь, — любила
и ныне
пуще прежнего люблю.
А Ваня —
он ни в чем не виноват,
все я —
его напасть,
лихая доля…
Ты, Петя,
выпусти его на волю…
Царь отшатнулся.
Сделал шаг назад.
Как будто отодвинулась стена, —
и пред Марией
на кол галка села.
И вздрогнула
и поняла она:
последняя
надежда
отлетела…
И ненавистью жгучей,
но без страха,
сияя глубиною,
встретил взор
в рубцах
исполосованную плаху,
на палаче посконную рубаху,
на сгиб руки
повешенный топор.
А воронье охрипло,
как на торге,
и суживает жадные круги…
Как строги,
как томительны,
как долги
секунд предсмертных
тихие шаги!
Она еще склониться
не успела,
толпа зажмурилась,
забыв слова,
когда
от поскользнувшегося тела
к Петру
закувыркалась голова.