Выбрать главу

– Скоро же отделал вас Афон, сказал я.

– Да, воздух здесь вредный, ответил он. – Однако Афон меня занимает не на шутку, тут много любопытного и непонятного.

– А ваши рисунки?

– Идут понемногу.

– И будете издавать их?

– Нет я так, для себя только… Да и некогда, по правде сказать, работы у меня очень много, а в свободные часы хожу с братией в церковь. Мне нравятся здешние службы.

– А монахи?

– Между ними много фанатиков, но есть великие люди.

Художник начал рассказывать мне о своих новых знакомствах; в разговорах его не было уже прежней живости: в них просвечивался мрачный отпечаток Афона. Перед отъездом с Афона я ещё раз увидел его и в этом бродячем скелете едва узнал прежнего бойкого юношу. Я напомнил ему нашу первую встречу. Тот слегка улыбнулся, но ничего не ответил.

– Вы верно очень скучаете здесь? спросил я.

– Почему вы так думаете?

– Да потому, что слишком похудели: на вас лица нет.

– Это ничего. Напротив, я очень весел… по крайней мере очень спокоен.

– Может быть, думаете принять монашество?

– Не знаю – Это не от меня зависит.

– От кого же?

– Странный вопрос: разумеется от Бога.

Мы простились очень холодно, и с тех пор я его не встречал более. Знаю только, что он не поехал в мир вместе с товарищами своими. Может быть, он теперь уже в схиме великой, а может быть на гробнице монастырской его юные кости смешались с костями монашескими.

На мечтательные, впечатлительные натуры Афон скоро кладёт свой отпечаток, в нём есть какая-то особенная, втягивающая сила, против которой бороться не легко. Вступив в этот мир искушений, человек мало мальски образованный и не имеющий призвание к монашеству, сперва ожесточается, бранит Афон и торопится окончить здесь свои дела, чтобы поскорее уехать; потом на него нападает уныние и отчаяние, и наконец болезненная апатие ко всему, что происходит вокруг. Его томит жизнь афонская а между тем, незаметно для самого себя, он постепенно втягивается в эту жизнь: на него начинает нападать неопределённая тревога, появляются думы, которые редко беспокоили его в мире, и, затем, понемногу изменяется его прежний взгляд на мир, замирают прежние интересы. Иной и очнётся в это время, да уж поздно: не хватит сил для мирской жизни… Говорят, что если здоровый субъект, будет жить очень долго в доме умалишенных, то, наконец, он начнёт задумываться: не принадлежит ли и сам он к числу помешанных? и действительно помешается. Этот пример, конечно, здесь не у места, но он нагляднее может объяснить: как трудно бывает сохранить собственный взгляд на вещи, слыша кругом себя, в течение нескольких лет, одни и те же речи, вовсе не схожие с вашим взглядом. А подвижники афонские высказывают свои взгляды с искренним убеждением, как дела давно решенные, и эта сила и теплота убеждений невольно затрагивает каждого. Оставаясь в мире каждый христианин всё таки надеется попасть в рай, а не в ад, однако это не мешает жить ему, как и все живут: религия у всех народов служит утешением и отрадой жизни; но на Афоне мирянин узнаёт, что религию надо понимать иначе, что многое, чего он прежде и за грех не считал, здесь называется преступлением, – словом, здесь разбирается и осуждается каждый шаг мирянина, так что и в самом деле мысли его начинают спутываться и становится страшно возвращаться в этот многогрешный мир.

Трудно представит то тяжёлое состояние, ту тоску безъисходную, какую испытывает здесь мирянин, слишком привязанный к мирским привычкам. Недостаток питательной пищи болезненно действует на организм [67]. Ему жить хочется, а кругом всё замерло и толкует о смерти, читать хочется – читать нечего, кроме книг богослужебных, говорить хочется, но кругом всё молчит, или говорит не о том, чего душа просит. Да и с кем говорить? Пустынники келиоты мрачны и холодны, они ненавидят мир и как то странно говорят с каждым мирянином: в их речах слышится желчный упрек в нерадении о душе своей, в вечном уединении они отвыкли от ласкового слова. Киновиаты, боясь искушений, стараются не вспоминать о мирских делах и боятся мыслить о чём нибудь, кроме дел спасения. Жители штатных монастырей тоже отвыкли мыслить вообще и с ними надо говорить слегка и умеючи; иной и заговорит, но сейчас заметно, что у него совсем не то на душе. Начальство монастырское всецело занято интересами братии, и говорит только о делах и нуждах монастырей своих, а подобные разговоры надоедают слишком скоро… Остаётся только одно наслаждение красотами афонской природы, наслаждение, конечно, великое, но оно тоже теряет свою прелесть, как не с кем разделить его… Притом самые прогулки по Афону имеют свой особенный, пустынный характер. Ходишь по главным дорогам и никогда ни души не встретишь; редко разве порой наткнёшься на бедного келиота, с торбой за плечами, пробирающегося в монастырь на бдение: мимоходом он отвесит низкий поклон и прошепчет своё неизменное «благослови!» – Бог благословит, ответишь ему по обычаю, уйдет он и с ним куда-то спрячется опять вся жизнь афонская. Вокруг пусто, беззвучно, сама природа будто замерла от раскалённого воздуха; ни один листок, ни одна травка не шелохнётся, точно всё это искусственное, точно всё это вылито из стекла и воска. Иной раз целый час стоишь, едва переводя дыхание, чтобы услышать хоть малейший звук живой, и напрасно: разве пролетит изредка какая-нибудь шальная муха со своею однозвучною песнью и эта песня долго потом слышна в воздухе… Утром рано и поздно вечером ещё заметно оживление в природе: слышно пение птиц и стрекотание насекомых, ночью тоже жизни много: в монастырях идут службы, выползают из нор своих любители тьмы: черви, сверчки и кроты, свищут птицы ночные, пробуждаются мириады плотоядных насекомых и проч. Но днём природа афонская большею частью также мертва, как и обитатели её. Вернёшься после такой прогулки в свою келью и поневоле тоска грызть начнёт душу…