Чернобородый буркнул, рассуждая вслух:
— Если так будет, то и людей не останется!
— А последняя ступень, — продолжал Карымшак, — это самые что ни на есть бедняки, у которых и собаки-то нет на дворе. Так вот они, стало быть, все в одну общину пойдут, как там это называется — «артель» что ли, или «товарищество». А «равноправная жизнь», значит, наступит только после этого.
Рассказ Карымшака неприятно поразил всех слушавших. Одни поверили, другие нет, но все призадумались.
— Э-э, милые вы мои, что это еще за страсти? К добру или к худу? — забеспокоилась до сих пор ничего толком не понявшая Корголдой.
Муж цыкнул на нее:
— Дождалась, баба: большевики назначат тебя верховодом над всеми бабами на гулянках! Сидела бы да помалкивала!
— Что там спрашивать: «К добру или к худу?» — печально промолвил Карымшак. — Говорят, конец теперь самостоятельному житью, своего двора, своего хозяйства не будет. Лошадей бедняков уже записали в списки, осталось только тавро наложить… А сами люди будут жить одним гуртом!
— Апей, страсти какие, как это — гуртом, боже ты мой!
— Эй, баба, сказал тебе — помалкивай! — набросился на бедняжку Корголдой муж. — Гуртом — значит, гуртом! Так положено при равноправии. Люди будут как журавли: летать вместе, один за другим, кричать вместе хором, садиться тоже вместе! Поняла? Вот и сиди теперь, молчи!
— Говорят, построят дома длиной с версту и всех, кто в артели, будут загонять туда, как овец!
Корголдой от страха задрожала всем телом и набожно схватилась за ворот платья. Чашка в руках Иманбая пошатнулась, буза полилась на грудь. Карымшак же продолжал рассказывать:
— А в больших городах всех женщин будут загонять в большие сараи и заставлять шить большущие одеяла, шириной в сорок — восемьдесят аршин. И тогда всех, кто в артели, будут класть вместе под одно одеяло. Все красивые, статные молодки будут, стало быть, содержаться при этих домах.
— А зачем же они будут содержаться там? — спросил кто-то, недоумевая.
— Как зачем! Для общины. Мужчины будут ложиться с ними только по чекам!
— Апей! — воскликнула Корголдой, ущипнув себя за щеку. — Это еще что за чудо — чеки?
Иманбай не в состоянии был даже вытереть с одежды разлитую бузу и лишь испуганно спросил:
— А где же будут наши бабы?
— Если пройдут по комиссии, то, значит, в общину пойдут, а если нет, то будут поварихами в артели. Словом, теперь твоего-моего нет, и не только скот и земля, но и собственная жена и детишки — все будет в одном котле. А о своей золотой голове и говорить нечего: тоже клади в общий котел и шагай тогда к равноправной жизни!
Кто-то из сидевших у входа с ожесточением махнул отрепанным рукавом шубы:
— Оставь ты, ради бога, пусть хоть потоп будет!
— Пусть это слышат уши, но не приведи увидеть глазами! — глухо промолвил чернобородый.
— Ухо в слышанном не обвиняют, а я говорю то, что слышал! — ответил Карымшак. Он подался грудью вперед и продолжал уверенным тоном: — Теперь законом разрешается: отец может жениться на родной дочери, брачного свидетельства не требуется… И когда настанет равноправная жизнь, скот весь выродится, а в общинах вместо мяса, молока и масла будут кормиться одной травой: травяная лапша, травяная похлебка, а приправлять будут черепашьими яйцами. Вот таково будет новое житье!
Корголдой выронила из рук пиалу:
— А-а! Боже, черепашьи яйца?
— Пусть пропадет пропадом такая жизнь! — выругался кто-то. Послышались тяжелые вздохи. Бердибай бессильно уронил голову на грудь. Он сидел не поднимая головы, огромный, неподвижный, как каменная баба в степи. В глазах Иманбая зарябило, и ему показалось, что его деревянная кадочка, где заквашивалась буза для домашнего потребления, сейчас выскочила из трубы и уносится в небо, скрываясь в облаках. Он сидел потрясенный, язык не ворочался, и ноги онемели, стали словно чужими. Да и не только Иманбай, но и все другие притихли, затаились. Что за страшные вести? Неужто это правда? Неужели советская власть допустит такую смуту? Нет, это ложь — сплетни бабьи! Пусть это слышат уши, но не верит этому сердце!