Когда он начал отвязывать коров, руки его задрожали и он долго бессильно бился над каждым узлом. А тут еще старуха, будь она неладна, заохала, запричитала под руку:
— Достукался, старый дурень, дождался своего. Будь это в моей воле, то я давно распродала бы все, а вот теперь гони, старый хрен, свое добро в чужие руки!
Как ни обидно было Соке, но он смолчал. Стоило большого терпения и выдержки под непрерывную ругню и проклятья старухи спокойно оседлать лошадь. Шуба старухи давно уже сползла с плеч и валялась в навозе. Выхватив из-за пояса старика его нож, Умсунай металась по двору и, подбегая к каждой скотине, словно намереваясь пырнуть в брюхо, судорожно, торопливо отрезала клочки шерсти с животных. Когда она подбежала к своей любимой серой кобыле, то даже заплакала, обняла шею кобылы и поцеловала ее в лоб. Потом присела, стала гладить бабки и копыта, не переставая причитать:
— О моя голубушка! О моя крылатая птица, моя матушка-кормилица, мое богатство! Лишаюсь я тебя, уводят тебя со двора злые люди! Дай хоть оставлю на память пучок гривы! — и старуха дрожащими руками торопливо отрезала несколько пучков волос с гривы и хвоста, у красной коровы сняла носовое кольцо, а с черного бычка — налыгач.
Соке сел на лошадь и погнал перед собой скот. А старуха одиноко осталась стоять во дворе, заламывая руки и продолжая рыдать:
— О всевышний, о создатель! За что ты наказал нас, за какие грехи? По́том и трудом нажитое добро уносит поток наводнения. О горе мое! О аллах, если мы — твои дети, то покарай тех, кто затеял эту смуту!
Бедная старушка, захлебываясь от слез, присела в бессильном, безысходном отчаянии. Заплакала навзрыд, как глубоко обиженный ребенок. Руки ее, потрескавшиеся, натруженные руки, бессознательно шарили по земле, сгребая и вновь разбрасывая сухой овечий помет.
Черно-пестрой тучей кишел вокруг аилсовета согнанный скот. Десятки и десятки отар, сотни коров и лошадей толклись в одном месте. Не было такого двора, куда мог бы вместиться весь этот разнородный скот, день и ночь он находился под открытым небом. Уши глохли и сердце обливалось кровью от жалобного, отчаянного блеяния ягнят, мычания телят и рева коров. И еще больше вскипал гнев людей при виде распоясавшихся молодчиков, десятки раз на день менявших под седлами лучших коней и кобылиц. Но и это еще полбеды: худо было то, что некоторые «активисты» стали растаскивать на забой жирных овец, а иной раз и кобыл.
Такие, как Султан и Абды, вообще обнаглели до крайности: «А что смотреть, прах его возьми, ведь это общественный скот! Советская власть на то и дала нам равноправие, все мы хозяева!» — говорили они, разъезжая на лошадях среди отар, и прямо с седла подхватывали крупных, смушковых ягнят зимнего окота. Никто не воспрещал им заниматься этим, и они чувствовали себя так же свободно, как в собственных стадах. Если кто и пытался усовестить их, то они на это и ухом не вели. «А тебе-то что, я тоже отдал в артель свой скот!» — как ни в чем не бывало отвечали расхитители и уезжали к себе. Драки между родами вспыхивали в день по нескольку раз, так что на это не стали даже обращать внимания.
А Калпакбаев словно в воду канул. Отдал «строгое задание» и с тех пор не появлялся. На третий день, когда уже стало невмоготу держать скотину под открытым небом, яловый и рабочий скот пришлось раздать хозяевам.
Ухаживать за табунными лошадьми назначили Иманбая и еще двух человек. Нежданное, негаданное счастье привалило Иманбаю. Кто его знает, с каких пор не выпадал бедняку случай ездить на настоящих скакунах, если не считать, конечно, известную Айсаралу. И вот Иманбай, имея в распоряжении целые табуны, молодцевато заломив треух, по-хозяйски уверенно и не спеша подходил к приглянувшейся лошади, которую во веки веков не дал бы ему никто, если бы даже он умолял и падал в ноги. А теперь он беспечно набрасывал на холеные, ничем не тронутые спины лошадей свое старое, истрепанное седло, и, когда отличный конь, приплясывая под ним, легким ходом шел вперед, от гордости дух его возносился на седьмое небо. И тогда, на зависть хозяевам лошадей, которые сами-то не всегда позволяли себе такую роскошь, довольный и счастливый Иманбай блаженно щурил маленькие, лукавые глаза и сидел в седле так самоуверенно и небрежно, словно для него это было не впервые. Сидя в седле, он восклицал про себя: «Эх и дурак же я! Когда захудалую Айсаралу записали в список, то я по дурости побил свою Бюбю. Вот до чего доводит темнота и безграмотность! А оно-то вон как обернулось: теперь я разъезжаю на таких лошадях, о которых и не мечтал. Так пусть живет и здравствует советская власть!» Вечером, вернувшись домой, он обнимал свою Бюбю и ласково приговаривал: