Открыв козырную шестерку, Дорофеев улыбнулся и проговорил:
— Ко мне пришла. Мне и начинать игру. Начну с ругани. Стрельба из танков — баловство, а с оружием баловаться нельзя. Во-первых, своих пострелять могли, а во-вторых, как говорится, и просто пропасть ни за что. Ну да ладно, что было — то было. А сейчас давайте о серьезном деле поговорим.
— А что может быть серьезнее, чем стрелять фашистов? — вскипел Малиновский.
— Не горячись, Толя. Виноваты мы. Стрелять тоже с умом надо, — отпарировал Алексей Иванов.
— Самое главное сейчас, — продолжал Дорофеев, — у наших людей дух поднять, правду им рассказать. — Дорофеев улыбнулся и обнял товарищей: — Маловато нас, но ничего. Важно, что мы уже вместе. Пословица утверждает: две головешки курятся, а одна никогда. Пройдет немного времени, и нас станет больше. Помога тоже будет. Объявятся партизаны. Это непременно. А вот мнение народа нужно укреплять. Многие сейчас в состоянии оцепенения, а кое-кто в силки фашистские попал. И наш комсомольский долг…
Молодые пушкиногорцы непреклонность гордой комсомольской юности отдали мужественной борьбе за восстановление родной Советской власти. Комнатка Виктора Дорофеева стала штабом подпольной организации. У постели своего вожака юные подпольщики писали и редактировали листовки. Отсюда уходили на первые диверсии Алексей Иванов, Борис Алмазов, Геннадий Петров, Николай Хмелев.
Все вместе собирались редко. Соблюдали конспирацию. Приносили с собой колоду карт, мелкие деньги, фашистские газеты на русском языке, иногда самогон — вдруг нагрянут гитлеровцы? Недалеко от дома Дорофеевых ребят тихонько окликал кто-нибудь из руководителей тройки — Иванов или Кошелев, иногда младший Дорофеев, отчаянно храбрый парнишка, связной подпольной организации. Звучал в темноте вопрос-пароль:
— Кто идет к Пушкину?
…Метелью скулит злой декабрьский ветер. Приглушенно звучат церковные колокола. А с амвона Успенского собора разглагольствует отец Владимир:
— Смиритесь, люди добрые. Помазанник божий Гитлер дарует нам землю, свободу. Его войска уже очищают от большевиков Москву. Сдастся и голодный Петроград…
Надо ж такое! Ведь рядом могила Пушкина, тут русский дух, тут Русью пахнет! И здесь же отпевают Россию…
Подавленные стоят прихожане. А бархатный голос увещевает, зовет к повиновению. Кто-то вполголоса роняет:
— На то, видно, воля божья…
И вдруг откуда-то сверху звонкий мальчишеский голос:
— Не верьте! Врешь, иуда! Не верьте!
Соборное эхо разносит: «Иуда-а-а!», «Не верьте-е-е!» Слова бьются в окна собора, напоминающие бойницы, точно хотят вырваться наружу и пронестись набатным призывом над Синичьими холмами.
Проповедь сорвана. Расходятся прихожане. Ночь по-прежнему дышит метелью, но нет уже лютого холода на сердце.
Свои подали голос. Значит, и впрямь не так страшен черт, как его малюют. Многие задерживаются у белой монастырской стены. На ней углем аршинными буквами начертано:
«Смерть оккупантам! Да скроется тьма!»
Это тоже сделали свои. Бесится агент гестапо в рясе. Фашисты ищут смельчаков, но десятки людей уже побывали у стены и затоптали следы.
Мерцает огонек коптилки у постели Виктора Дорофеева. Раскинуты на всякий случай игральные карты на столе. Возбужденные, с красными от мороза щеками, Борис Алмазов и Анатолий Малиновский громким шепотом, перебивая друг друга, говорят:
— Все сделано, как ты задумал, Виктор.
— А Женька-то как крикнул!
— Только бы по голосу не узнали.
Светятся глаза у Дорофеева. Дрожащими руками берет он мандолину.
— Любимую, — просит Алмазов.
— «Дан приказ ему на запад», — начинает Малиновский.
— Тише вы, полуночники, — просит появившаяся в дверях мать Дорофеева.
— Мы тихонько, мама, — успокаивает ее Виктор и подхватывает:
— «Уходили комсомольцы на гражданскую войну…»
Как-то вскоре после Нового года в заповедном бору Михайловского застучал топор. Одни из деревенских старост, подлец первостатейный, получил от офицера ортскомендатуры Рыбкхниса (в поселке звали его Рыбке) разрешение на рубку леса для постройки нового дома. Ночью в окно фашистского холуя влетел камень. К камню была прикреплена записка: