Колвилл записал каждое слово.
— Он просил передать ещё одну вещь.
Он положил на стол старую золотую монету — эфиопский талер 1895 года с профилем Менелика II.
— Сказал: «Когда я снова сяду на трон во дворце Гиби, я отдам такую же монету первому британскому офицеру, который войдёт в мой дворец вместе со мной».
Иден взял монету, долго смотрел на неё, потом положил в верхний ящик стола и закрыл на ключ.
— Я сохраню её до того дня.
Он отхлебнул чаю.
— Что ещё?
— Джозеф Кеннеди звонил час назад из американского посольства. Сказал, что перезвонит через пятнадцать минут. Говорит, дело срочное, касается «общих друзей за океаном и их планов на Европу и Африку». Просил, чтобы вы были один.
— Хорошо, я давно ждал этого звонка.
Колвилл кивнул, взял папку и направился к двери. На пороге обернулся.
— Сэр… вы верите, что мы вернём Абиссинию?
Иден посмотрел на карту, потом на ящик, где лежал талер.
— Я верю, что мы обязаны это сделать.
Колвилл вышел. Дверь закрылась. Иден остался один. Он подошёл к столу, нажал кнопку интеркома.
— Мисс Уотсон, когда позвонит мистер Кеннеди — соединяйте немедленно. И принесите ещё холодного чаю.
Он сел, открыл зелёную папку, долго смотрел на фотографию молодого человека в широкополой шляпе, потом закрыл её и положил туда же, где в ящике лежал золотой талер Менелика.
Через минуту в кабинете коротко звякнул телефон. Иден поднял трубку.
— Соединяю, сэр, — тихо произнесла мисс Уотсон.
Щёлчок, а потом он услышал знакомый бостонский акцент — голос громкий и уверенный, будто Кеннеди стоял в соседней комнате, а не за три тысячи миль.
— Тони, старина! Как ты там, держишься? Я думал, твоя мисс Уотсон никогда меня не соединит, она у тебя всё строже становится.
Иден невольно усмехнулся.
— Джо, ты же знаешь, она меня бережёт от всех. Доброе утро, хотя у тебя, наверное, ещё ночь.
— Ты знаешь, что я готов работать в любое время. Слушай, я через десять дней лечу к вам. Надо поговорить с тобой лично, а не по этой проклятой линии, которую, я уверен, прослушивают все — от немцев до твоих же ребят из MI5.
Иден покрутил в пальцах ручку.
— Десять дней — это хорошо. Это уже точно?
— Да, точно. Сойду с поезда на Виктории и сразу к тебе, если позволишь. Или в «Клариджес» засяду, как обычно.
— Лучше сразу ко мне на Даунинг-стрит. Вечером, часов в девять. Чтобы без прессы и без лишних ушей.
Кеннеди хмыкнул.
— Договорились. И вот что, Тони… мы с тобой должны наконец придумать, как заткнуть этого твоего Черчилля. Он тут у нас в Штатах уже вторую неделю выступает, орёт про «итальянскую агрессию», про «священную войну в Африке», про то, что Британия должна «вернуть императора на трон». Газетчики его на руках носят. Ещё немного — и Рузвельт начнёт поддаваться. А нам это совсем ни к чему, правда?
Иден тихо постучал ручкой по столу.
— Правда, Джо. Совсем ни к чему.
— Вот и я о том же. Прилечу — сядем, выпьем нормального виски, а не вашего тёплого джина, и найдём способ его притормозить. У меня уже есть пара идей. И про Конгресс, и про прессу.
— Отлично. Тогда до встречи. Жду.
— До встречи, старина. И скажи своей мисс Уотсон, что я привёз ей из Нью-Йорка чулки, настоящие нейлоновые, пусть не сердится.
Иден рассмеялся в трубку.
— Передам. Береги себя, Джо.
Он услышал щелчок и гудки.
Иден положил трубку, откинулся в кресле и долго смотрел в потолок. Потом снова открыл верхний ящик, достал талер, повертел его в пальцах и положил обратно.
Игра становилась всё интереснее.
Глава 8
Кабул, 4 июня 1937 года.
В четыре часа утра город ещё спал, но сон его был чутким, тревожным. В квартале Дех-Афганан хлопнула первая дверь, кто-то выплеснул на узкую глиняную улочку воду из медного кувшина. Собаки поднялись на лапы и залаяли. Холодный ветер спускался с перевала Пагман, нёс запах сосновой смолы и можжевельника. Ветер задувал в щели глинобитных стен, поднимал мелкую пыль над пустырями у реки Логар, шевелил занавески из грубой домотканой ткани, свистел в узких проходах между домами, построенными ещё при эмире Абдуррахман-хане, когда Кабул был втрое меньше, а крепость Бала-Хисар казалась неприступной даже для англичан.
В пекарне на углу Куча-йи-Нанвайи зажёгся тусклый керосиновый фонарь. Пекарь Хаджи Абдулла, толстый, с седой бородой до пояса, раздувал мехами тандыр. Пламя вспыхивало красным, освещало его лицо и стены, чёрные от копоти за десятки лет. Мальчишки-помощники, босые, в длинных рубахах до колен, бегали туда-сюда с деревянными лопатами, на которых лежали первые лепёшки — горячие, пузырчатые, с хрустящей золотистой коркой и мягким мякишем. Запах свежего хлеба разносился на сотню метров, просачивался в соседние дома, будил спящих. Уже через полчаса у двери стояли первые покупатели: женщины в тёмно-синих чадрах, мужчины в чалмах и шерстяных безрукавках, дети с медными монетами в кулаке. «Дай два горячих, Хаджи-сахиб!» — просили они. «Сейчас, сейчас, терпение, дети мои», — отвечал пекарь, вытирая пот со лба, хотя на улице было ещё прохладно. «Сегодня тесто особенно удачное, — говорил он каждому, — и масло хорошее, из Кундуза». И люди кивали, брали горячие лепёшки, обжигались, но улыбались.