Один из многочисленных иронических моментов революционной традиции в России заключается в постоянном участии в ней аристократов-интеллектуалов, которые боролись за то, чтобы потерять, а не получить привилегии. «Когда французские буржуа устраивают революцию, чтобы добиться определенных прав — это я понимаю. Но как прикажете мне понимать русского дворянина, затевающего революцию с тем, чтобы все права потерять?» — вопрошал бывший московский губернатор, крайне реакционный человек, уже на смертном одре узнавший о восстании декабристов.
Победа революции принесла новой набор ироний. Есть ирония в том, что практически спонтанно начавшаяся в марте 1917 года революция, поддержанная целой коалицией демократических сил, была впоследствии побеждена в результате переворота, организованного самой небольшой и тоталитарной из оппозиционных группировок, которая практически не принимала никакого участия в свержении царизма. Есть ирония и в том, что коммунизм начался на крестьянском Востоке, а не на индустриальном Западе, и не просто на Востоке, а в России. Маркс и Энгельс отрицательно относились к политике России и не доверяли ей. Иронично и то, что идеология, столь очевидно требовавшая экономической определенности, в такой степени зависела от устных призывов и личного руководства Ленина. Иронично, что захватившая власть революция поглотила своих же создателей и что очень многие из тех людей, что первыми поддержали большевистское восстание в Санкт-Петербурге — моряки Кронштадта, «рабочая оппозиция», — были первыми же жестоко отвергнуты новым режимом за требование тех же самых реформ, которых они — при поддержке большевиков — добивались четырьмя годами ранее.
Не менее иронично то, что в России, пожалуй, самое сильное отвержение демократии произошло именно тогда, когда в стране принимали видимость образцово-демократической конституции; иронично, что сталинская война с искусством была объявлена именно тогда, когда Россия находилась в авангарде творческого модернизма; иронично, что органы подавления, на которые народ не мог оказывать никакого влияния, получили эпитет «народные».
Есть ирония и в том, что России удалось добиться, казалось бы, невозможного: победить фашистов и первыми покорить космос. Наверное, больше всего иронии заключено в том факте, что советское руководство провалилось в том, в чем — по общему мнению — оно должно было автоматически одержать победу: в подчинении молодого поколения своим доктринам. Иронично, что послевоенное поколение русских людей — самое привилегированное и самое индоктринированное из всех советских поколений, которому даже мельком не пришлось столкнуться с окружающим миром, больше всех сейчас отчуждено от официального этоса коммунистического общества. Но ирония на этом не кончается: лидеры Коммунистической партии называют юношеский задор «наследием прошлого»; более знакомая нам ироническая ситуация — проведение частичных реформ, которое приводит не к благодарной покорности, а к повышенной активности и возбуждению.
Эта уникальная ситуация несет в себе определенный элемент иронии и для западного наблюдателя. Несмотря на его формальную, чисто риторическую веру во внутренне присущее каждому человеку стремление к правде и свободе, западный человек проявлял странное нежелание предположить (и еще медленнее он это признал) возможность наличия подобного стремления у людей в СССР. В последние годы эры Хрущева появилась точка зрения, согласно которой предполагалось, что эволюционные модификации деспотизма будут продолжаться еще довольно долго. Точка зрения эта переносит в будущее тенденции прошлого. Возникло представление и о том, что СССР (возможно и США) постепенно движется к положению где-то между сталинским тоталитаризмом и западной демократией. Безусловно, такое предположение можно до какой-то степени обосновать; но для этого придется отнять у здравого смысла все его хитроумие и отдать Аристотелевой золотой середине невероятную победу над обществом, которое никогда не относилось с уважением к классическим идеям умеренности и рационализма.