Я вспомнил здоровенную фигуру в тулупе и валенках. Ну да. Серьёзный мужчина, судя по всему. Надо с ним потолковать.
— Приведи его ко мне. И вот ещё что — у деда ружья должны были быть, в барском доме. Батюшка рассказывал, коллекция охотничья у него была, дюжина стволов. Где они?
Ерофеич сморщился, как от зубной боли.
— Дак если управляющий не пропил — там и лежат, в доме. Только, барин… не ходили б вы туда. Нечисто там.
— Опять двадцать пять. «Нечисто»… Что за чушь, Ерофеич?
— Не чушь, вашбродь. Ей-богу, не чушь, — Ерофеич оглянулся через плечо и понизил голос, хотя рядом, кроме вороны, никого не было. — Охает там, ухает. Двери хлопают, хоть ветра нет, окна сами отворяются. Пелагея, экономка покойная, она до последнего там жила — рассказывала, мол, по ночам ходит кто-то. Шаги слышно — по лестнице, по коридорам, — а выглянешь — никого. А уж после того, как экономку-то мертвяк пожрал, и вовсе худо стало. По ночам плач оттуда доносится.
— Какой плач?
— Бабий, барин. Рыдает кто-то. Горько так, надрывно. А рыдать-то некому — пустой дом, ни души. Нехорошее место. Его и батюшка наш покойный десятой дорогой обходил.
— Ерофеич, — сказал я устало. — У тебя мёртвые живых жрут, а ты все сказки баешь, да сквозняков боишься. Ладно, с домом я сам разберусь. Скажи лучше вот что — кто ночью в колокол звонил? Если б не звонарь этот, жертв было бы куда больше. Хочу поблагодарить человека.
Ерофеич посмотрел на меня как-то странно. Так смотрят, когда знают, что ответ собеседнику не понравится, а соврать совесть не позволяет.
— Дак он и звонил, — сказал тихо.
— Кто — он?
— Батюшка.
Я помолчал.
— Ты же сказал, что он помер.
— Помер, барин. Как есть помер. — Ерофеич развёл руками с видом человека, которому не верят, но который знает, что прав. — Только слышат его. То заутреню читает в церквушке, то в колокол бьёт, как давеча. Не каждую ночь — а когда беда идёт. Я уж, грешным делом, привык. Слышу колокол — значит, мертвяк лезет. Не слышу — значит, спать спокойно можно. Вернее любого караула, прости Господи.
Глаза у Ерофеича были совершенно трезвые и совершенно серьёзные. И вот это, признаться, настораживало куда больше, чем если бы он был пьян.
— Ерофеич, — сказал я. — Ты, никак, с утра на грудь принял уже?
— Да Господь с вами, барин! — тот аж отшатнулся. — С утра-то⁈ Как можно! Ещё ж даже не полдень!
— А если б полдень — можно?
Ерофеич побагровел и уставился себе под ноги. Я вздохнул.
— Ладно. Хрен с тобой и с батюшкой твоим покойным. Сказочник. Веди Гришку, проследи за мужиками. И мертвяков чтоб дожгли — эту вонь до вечера нюхать нет никакого желания. Через два часа выходим.
Ерофеич кивнул и рысцой убежал. Я посмотрел на ворону. Ворона посмотрела на меня. Мёртвый батюшка, звонящий в колокол. Бабий плач в пустом доме. Чем дольше я здесь находился, тем больше мне казалось, что мертвяки — самое обычное дело из всех, что происходят в Малом Днище.
Не деревня, а чёрт знает что, ей-богу.
В избе я закрыл дверь, сдвинул в сторону миску с кашей, которую Марфа оставила на столе, расстелил чистую тряпицу и принялся раскладывать свой арсенал.
Есть такое состояние, когда соображать лучше начинаешь, только если руки заняты.
Дядька Фома, батюшкин денщик, бывало, говаривал: «Руки при деле — башка свободна, барчук. Оружие чистишь — думаешь. Думаешь — решаешь. Решил — действуешь». Дядька Фома, старый кавказский волк с простреленным плечом и тремя пальцами на левой руке, был, пожалуй, единственным человеком, вложившим в мою непутёвую голову что-то путное. Стрелять, ездить верхом, чистить оружие и не паниковать, когда вокруг всё летит к чертям, я научился ещё до того, как во Второй кадетский попал. И всё его молитвами.
Жив ли ещё, старый чёрт? Или с батюшкой вместе сгинул? Совестно как, я ведь даже и не озаботился узнать, как об отце услышал. Скотина наблагодарная…
Первой на стол легла сабля.
Я провёл пальцем вдоль клинка — осторожно, по плоскости. Полосовая сталь, чуть изогнутая, с долом, заточенная так, что при желании можно бриться. Штучная работа, заказная — мастер подгонял баланс под мою руку, дважды перековывал гарду и ругался при этом так, что даже я, человек бывалый, узнал пару новых выражений. Гарда в итоге вышла ладная, серебром вскрытая, рукоять — акульей кожей обтянута. Куда без этого в Петербурге? Столичный дворянин без сабли с изюминкой — всё равно что гусар без усов: вроде и человек, а чего-то не хватает.
Да и службу она мне добрую не раз служила. Всё, правда, больше от недоумия, но вот вчера и на дело благое сгодилась. Серебро уже чуть потускнело, акулья кожа потёрлась, но клинок не подвёл: дюжина ударов по костям и позвонкам, а на лезвии — ни зазубрины. Буду в Петербурге — надо будет зайти ещё раз к мастеру, спасибо сказать. Да только когда я теперь в том Петербурге буду? Вложив саблю в ножны, я положил её на край стола.