Может быть, все дело в вере? Когда теряешь веру, не за что больше драться? Утратил веру — которая, если уж быть до конца откровенным, была всего лишь заблуждением, одним из миллиардов заблуждений, сидящих в головах миллиардов людей, - и на этом — все?
Мы раздавали листовки возле судостроительного завода на Подоле, записывали номера тех, кто заинтересовался и не прочь попробовать себя в профсоюзной деятельности. Он был не с завода, сразу видно. Спортивный, шишковатая голова и татуировки, черный рюкзак за плечом. Такие любят проверить себя, воспитывают в себе хладнокровие и бесстрашие, такие не очень умны, но готовы идти за тем, кто умен. Кто-то прислал его сюда. Мы поняли это, когда он, с блуждающей ухмылкой, обратился к нам - те же вопросы, что и всегда, но как-то раздумчиво, исподволь, - о делах, о планах, и что нужно, чтобы стать членом профсоюза, и сколько за это платят, - и про идеологию, да-да, во что вы верите, какая у вас идеология? Скинув с плеча рюкзак, достал книгу. Черная. Название золотистыми готическими буквами. Вот, что я читаю, сказал он, пропустив мимо ушей про Маркса и Фромма, Троцкого и Лукача, - он вряд ли о них слышал, да и книга, которую он держал в руках, едва ли он прочел ее от корки до корки, едва ли понимал, о чем она, да, едва ли он хоть что-то понимал. Глеб подает знак, чтобы мы с Яриком не встревали. В книге может и есть что-то полезное. Наверняка есть. В любой книге есть что-то полезное. Пролистывает «Майн Кампф», возвращает парнишке. Но у нас другие идеи, мы помогаем простым людям, рабочим, менеджерам, вот ты, дружище, чем занимаешься? Доволен жизнью?
Один из нас, сказал Глеб, когда тот ушел, так ничего и не добившись. Еще не знает об этом. Он думает, что не с нами, но — видели его? - он один из нас. Скоро это поймет. Или не скоро. Или вообще никогда. Тем хуже для него. Это сидит в нем от рождения. Я видел это в глазах тех, с кем жил в одной комнате, с кем работал плечом к плечу, и теперь меня не проведешь. Книги и философы, агитационные брошюрки и лекции профессоров, теории и идеи, — только отражение того, что было в тебе изначально. Ты и примыкаешь-то к той или иной идее только потому, что в оформленном, упорядоченном виде она содержит то, о чем ты и так знал. И вот ты находишь ее, идею, и сила в ней есть, пока есть сила в тебе, а сила в тебе — пока ты несешь то, что было в тебе от рождения. Ты можешь ненавидеть кого-то, тебя могут раздражать его шрамы, смех, нечистое дыхание, въевшаяся в ладони грязь, припадки по ночам, - но если в нем есть то, что и в тебе - плевать на остальное! И лучше это понять. Для тебя же лучше. Потому что ты — не часть этого большого мира, ты часть другого, меньшего мира, и этот мир — твой, и тебе придется жить в нем и защищать его, если не хочешь потерять все, включая самого себя. Помни кто ты. Неси свои родовые отметины с гордостью. Ищи то, что им созвучно. И если в тебе нет ярости, чтобы защищать себя и таких, как ты, тогда уж точно не о чем говорить.
* * * * *
Непомерна ейная грудь, Феклы, возлюбленной моей. Всеблагие у ней телеса, а чресла услада для уда моего. Очи подобны кометам, озаряющим пути мытарств моих, а сладкомалиновые уста как росчерки иконописца. Фе-кла: губы собрались в дудку на первом слоге, чтоб на втором разъехаться в улыбке сибарита. Фе. Кла.
Она была просто Феней, Фенечкой для мамы, в далеком заснеженном граде, откуда прикатила плацкартом лет семь назад. Она была Юлей для коллег по работе в «Глобусе», где подвизалась оценщицей ювелирки. Она была феей, моей безотказной грудастой феей в черных чулках и натруженном бюстгальтере. Но по паспорту она была: Фекла.
Поет тонким фальцетом. Нужно бы кинуть мелочишки. Сейчас, говорит Фекла и роется в сумочке. Он так старается! Она любит уличных музыкантов, любит Хрещатик, любит животных, и я рассказываю, как в прошлое воскресенье мы пришли сюда с Владом. Помнишь, тут были фотографы? Видишь — их больше нет.
А где же они?
(Вы, конечно, их знаете. Стоят возле входа в Пассаж. На площади. По выходным. Идете мимо — клац! - и деловитый краснорожий малец устремляется к вам, помахивая фотоаппаратом с болтающейся черной шлейкой. На фотографе темные очки, яркая тенниска, золотая цепь с крестиком и знаком зодиака, бриджи, распушенные бахромой чуть ниже колен, пластиковые сандалии. Взмахивает фотоаппаратом: готово! Фото проявлю через пару дней и сразу отправлю, оставьте, будьте добры, адрес, - ну а деньги, разумеется, сейчас. Давайте еще одно, вот — птицы, вот — обезьянка, - не желаете?)
К нам обратились активисты из общества защиты животных и мы пришли сюда с Владом. Фотографы не сразу поняли, чего мы от них хотим. Два голубя — на плечах одного - с пушисто расправленными хвостовыми перьями и подрезанными крыльями, и — в согнутой на груди руке другого - глянцевито-серая обезьянка с испуганно бегающими, как у ребенка, глазками, ошейник и поводок, пристегнутый карабином к поясному ремню.
Подоспели активисты, девушка и два парня. Объяснили: без должного ухода животные обречены и лучше отдайте их сейчас, по-хорошему. Мы пристроим животных в питомник, иначе - привлечем привлечь вас к ответственности за жестокое обращение с братьями нашими меньшими. И тот, у которого голуби, побледнел, а второй, с обезьянкой, бросился наутек, в сторону Пассажа, и Влад — за ним.
Какие вы молодцы, восклицает Фекла. И что, вот так вот и отдали?
Отдали как миленькие!
Идем к ней. Пьем вино на кухне вместе с хозяйкой, Евгенией Германовной, вдовой известного когда-то киевского художника. Стены квартиры завешены картинами. Портреты и натюрморты, всего и не упомнишь, но одна картина — на кухне — привлекает внимание. Просторная. Во всю стену. Четверо селянок отдыхают после покоса. Краснощекие и смеющиеся, белоснежные зубы и алые платки, на заднем плане — море желтых, словно политых мочой, колосьев и комбайн, потонувший до половины в этом неподвижно клубящемся море. У селянок огромные груди и основательные, как у статуй, ляжки. Они похожи на Феклу, в них — тот же замес бесшабашной удали, крестьянского здоровья, грубоватой простоты и безотчетного упрямства. Кровь с молоком.
Это его лучшая картина, поясняет старушка, он очень ею гордился. Писал с натуры. Специально отправился в колхоз и долго выбирал натурщиц.
Щупленькая, с добродушными глазками под стеклами старомодных очков, старушка отцеживает вино, чокнувшись с нами, и говорит, что не смеет нас задерживать и обременять разговорами, ведь нам хочется побыть наедине. Учтиво удаляется, исчезает в недрах своей огромной квартиры в самом центре города, в Пассаже, - квартиры, с балкона которой можно увидеть Макдональдс возле метро Хрещатик. Но если не глядеть в окно - только на эти стены, завешенные картинами, на старую мебель, отставшие кое-где обои, лакированный буфет, набитый посудой и столовым серебром, на деревянные рамы, чугунные батареи и вылинявшие портьеры, если прислушаться к жалобному всхлипыванию половиц, - можно подумать, что квартира находится где-то совершенно в другом месте, а то и — времени.
Фекла не любит вспоминать о доме. О Красноярске, где снежно и серо, а деревянные дома облаплены сугробами. Сосульки под козырьками, длинные как сабли, и когда весна, с кончиков, исподволь набегая и неохотно отрываясь, струит капель. Закутанные в пуховики и шубы фигуры, хрустя и оскальзываясь, переваливаются, обхлестанные метелью. Здесь, заключает Фекла, намного лучше, и я совсем не скучаю по дому.