Выбрать главу

Мы приедем ко мне, а потом… Потом мне нужно будет поговорить с родителями. Рассказать об отдыхе и о море, выспаться с дороги. Так что, пожалуйста, едь домой. А уже на выходных я обязательно приду к тебе. Сделай, как я прошу, Сереженька, ты ведь всегда делаешь, как я прошу. Спасибо, что встретил и привез сумки, мой дорогой. А теперь — оставь меня с родителями, к тому же мне еще нужно уединиться и позвонить Айдеру, сказать, что все хорошо, дома, доехала без происшествий. Целую, мой дорогой. Спасибо. Спасибо тебе за все.

Такое чувство, что я ее знаю, говорит Ярик.

Кого?

Ну эту, притушенную.

Любу?

Угу.

Где ты ее мог встречать?

Да без понятия.

Может на районе?

Та не. Она ж с Соломенки. Я там почти не бываю.

Они стоят за деревьями. Пиво. Дает о себе знать. Одна из лавочек, которые на пятачке, за кустами, теперь занята. Там сидят двое. Они видят их сквозь деревья.

Идем, говорит Ярик, застегивая ширинку, поправляя ремень.

Стой, говорит Даня. Смотри!

Бля… Мерзость какая, говорит Ярик, глядя туда, на тех, которые сидят там, на пятачке. Двое. В обнимку. Ну их на хуй! Идем!

Подожди, шипит Даня, смотри внимательно!

Ярик приоткрывает рот. Ебать.

Там. На лавочке. Двое. Думают, что их никто не видит. Уединились. За кустами. В стороне от аллеи. Обжимаются. Руки  скользят, обшаривают, и ладонь одного — на нем черный кожаный пиджак, синие джинсы, темные очки в пластмассовой оправе на темени - замирает на затылке другого, прижимая его лицо к своему лицу, губы к своим губам.

Сука… Я щас блевану…

Тихо! Ты видишь, кто это?

Я их щас шугану нахуй!

Тихо бля! Смотри! Это он?

Тот, на чьем затылке ладонь другого. Маслянистые встопорщенные волосы. Бледная худоба и тонкие, безвольные запястья, - ладонь, плавно поднявшись с колена, скрывается под кожаным пиджаком, и двигается там, скользя по белой майке, ощупывая, угадывая тело, приостанавливается на мышцах живота, ложится на выпирающую в паху складку джинсов. Реглан с кислотным узором. Висюлька в ухе. Синие лакированные ботинки.

Сука. Сука.

Они вышли из-за деревьев, и обогнули пятачок, хотя те их все-равно заметили, всколыхнулись, отстранились друг от друга, - но они и не смотрели в их сторону, шли торопливо, не оборачиваясь, чтоб тот не увидел их, чтоб не узнал.

Остановились на аллее, среди движущихся людей, у подножия склона.

Ты скажешь Глебу, спросил Ярик.

Не знаю.

Это пиздец конечно.

Скорей всего Глеб и так в курсе. Или догадывается.

Хм… Главное, чтобы Влад не узнал…

А че Влад? При чем тут Влад?

Ты что, не знаешь Влада?

Они поднялись к девчонкам.

Чет вы долго, сказала Лера.

Так, знакомого встретили, сказал Даня и они с Яриком переглянулись.

Нам тоже надо, сказала Кристина. Лера, ты идешь?

Не. Не хочу.

Кристина и Люба встали, провели ладонями по ягодицам, стряхивая травинки, и засеменили вниз, откуда только что пришли Ярик с Даней.

Слушай, а че Люба молчит все время, спросил Даня. Вроде, все нормально. Сидим. Общаемся. А она как-то смотрит невесело. Ну и вообще.

Она всегда такая.

Ты ее давно знаешь?

Чуть больше года. Она раньше в другой школе училась. Потом к нам перешла.

А то я вижу — вы с Кристиной подруги не разлей вода, а она типа на своей волне.

Ну, знаешь…. Только не вздумайте сказать, что я вам рассказала!

Да ясно. О чем речь!

У нее в ее бывшей школе какая-то история была. Короче, там пиздец.

Че за история, спрашивает Ярик.

Ну… Я не могу всех подробностей рассказать… Я и не знаю всех подробностей. В общем… У нее там проблемы были… Кто-то с ней жестоко обходился. Чмырили типа какие-то пацаны.

А, ну ясно, и что? Сейчас уже нормально, спрашивает Даня.

Вроде да. Мы ее везде с собой берем, типа подружки, но нас с Кристиной она тоже напрягает. Нам классная сказала: девочке нужно внимание, особый подход. А Кристина, она активная, отличница, лучшая ученица в классе, вот она с ней и возится. Говорит: у нее травма психологическая и надо девчонке помочь. Кристина она такая. Добрая душа. Всем помочь старается.

А че там за история все-таки, спросил Ярик.

Короче, какие-то уроды издевались над ней… Били…  Держали в каком-то подвале... Им с матерью пришлось даже квартиру продать и переехать в другой район. К нам. На Соломенку.

А где она до этого жила, спросил Ярик кашлянув.

На Троещине.

Она всегда помнила себя такой. И когда они жили с матерью в небольшом городке в тридцати километрах от Киева, где она родилась и где жил отец, - там было все то же. Она всегда была неловкой и не могла запомнить, о чем говорят на уроках, и потом, когда учительница вызывала ее к доске, молчала, смотрела под ноги, поджимала губы, и одноклассники смеялись над ней, но в общем это еще можно было терпеть. А потом они переехали в Киев. Мать устроилась на работу дворником и им выделили однокомнатную квартиру на первом этаже девятиэтажного дома. Отца она и раньше не часто видела, а теперь так и совсем. Мать не общалась с ним, но он изредка звонил, поздравлял с праздниками и днем рождения. Им неплохо жилось и без отца. Мать научила ее готовить, шить, поддерживать порядок и чистоту в квартире, и в этом она действительно кое-что понимала, - в этом, но не в тех заданиях, которые давались в школе. Одноклассники — здесь, как и дома, подшучивали над ней, вначале — осторожно и беззлобно, проверяя, какая будет реакция, а потом, убедившись, что кроме молчания и виноватой улыбки от нее ничего не добьешься, стали наращивать градус насмешек. Ее появление у доски вызывало смех и колкости, переходящие в оскорбления, и в этом участвовали все, не только разбитные пацаны, но и девочки, даже те, которые вначале пытались с ней подружиться.

Кто-то запустил в нее влажным бумажным шариком из приставленн ой ко рту ручки, кто-то нарисовал карикатуру в школьной «анкете», кто-то изобрел очередную остроту касательно ее фигуры, выражения лица, потупленного взгляда, кто-то просто смеялся, подхваченный всеобщим весельем, и этот смех, такой откровенный, такой безжалостный, полосовал ее словно отточенное лезвие.

Учительница осаживала хамов, но в конце концов — опускала руки , не в силах противостоять полчищу глумящихся подростков. Нахмурившись, отправляла Любу обратно за парту, торопливым росчерком отмечая в журнале «слабенькую», как она говорила с явной жалостью к этой нескладной девочке, тройку.

Кто-то мог толкнуть ее на перемене, кто-то — избавляясь от испорченного настроения — бросал что-то горько-обидное, даже толком к ней не обратившись, словно она была грязной тряпкой, о которую можно вытирать ноги, воронкой, в которую можно безнаказанно сплевывать желчь.

Она часто плакала, но никогда не делала это при матери. Она жалела мать и видела, как тяжело той приходится работать. Она не хотела идти в школу, потому что школа для нее была настоящим испытанием, мукой, которую ей приходилось преодолевать изо дня в день. Она думала о своей нескладности, о своем робком и безответном характере, и не понимала, за что ей это — эта слабость, бессилие, сковывающее по рукам и ногам, эта неповоротливость, неумение быть одной из них, быть с ними, в компании, а не вне ее.  Дело не в том, что она глупая и с трудом усваивает уроки. Она знала девочек, которые хватали одни двойки и при этом не были объектами издевательств, умели себя держать и нравились парням. Она просто не умела ответить, вот и все. Она пыталась смягчить их колкости добродушием и улыбкой, она и сама была готова посмеяться над собой - только бы по-хорошему, без яда, без грубостей, - но они были другими, безжалостными, не теми, кого она надеялась в них увидеть, и поступали так, как им вздумается. Они выталкивали жизнь у нее из-под ног. Они внушали ей презрение к самой себе. И ей в конце концов стало казаться, что ничего другого она и не заслуживает.