Живет с матерью, сердитой старухой в очках. К ним наведывается младшая сестра, лет тридцать с небольшим, рябая, видел ее как-то возле рынка в будке ломбарда. Приходит вместе с семилетней дочерью, слышу как рассыпается детский смех в коридоре, как шлепают по бетонному полу детские ножки, как дочь играет с соседской девочкой, то они о куклах говорят, то позвякивают звонком детского велосипеда. Если бы только этот шум, детских ножек и голосов, - тогда бы ничего! Но этот шум — редкость. Торчки, нарики, вороватые и бледные, с насаженными на стебли шей головами, в гопнических прикидах, с подавленными нотками в голосах, - вот кто здесь ошивается. Наору благим матом, за шкирку и с лестницы, - но от них не так просто избавиться! Шевелю ключом в замке — в рассыпную, как тараканы, а полчаса пройдет — снова скребутся, мямлют в замочную скважину: Наташа… Наташа… открой… это я… очень надо…
Зачастил к ней инвалид, бородатый дед на костылях. Как из лифта выйдет, слышу — тук-тук, тук-тук… Наташа дверь открывает: чего пришел? Нету, нету ничего у меня! Ты еще за прошлый раз не заплатил! И снова — тук-тук, тук-тук, тук-тук… Вызывает лифт, гремит о двери, елозит и стучит костылями.
Как-то встретил его возле лифта. Сидит на ступенях, отхлебывает воду из пластиковой бутылочки. Ты чего сюда таскаешься? Заебал реально! Смотрит снизу верх. Тонкие хрящеватые руки, выцветшая кепка наляписто сидит в спутанной копне волос, клочковатая борода, в которой двумя дождевыми червями шевелятся губы: извини… я у нее… димедрол… не могу без этого… лечился… но все напрасно… обещаю, не буду тебя доставать, заберу — и все, сразу съебываю! А если что не так - делай со мной, что хочешь! Так и говорит: делай со мной, что хочешь! Ну и как, скажите, на него реагировать? Вторую ногу ему сломать? Ладно, говорю, только не торчи тут подолгу.
На Рождество к соседке пришла сестра с дочкой.
Ночью - часа в три - просыпаюсь от шума в коридоре. Сестра кричит: я тебе этого никогда не прощу, ты моего ребенка напугал! Хлопает дверью. В ответ — мужской голос, явно не из тех, что здесь обычно, у тех голоса глухие, надтреснутые, а этот орет: открой, я тебя люблю! В дверь колотит, бьется о стену, потом — почти с мольбой: пусти! Открой! Давай поговорим! За соседской дверью — ни звука. А он — бесится, стонет, мечется. Сука, думаю, какого хуя? Он так, глядишь, и до утра не успокоится! Натягиваю треники. Кроссовки. Майку. Ополаскиваю лицо. Вымываю сонную слизь из глаз. Делаю несколько поворотов корпусом, туда-обратно, разминаю шею, выкидываю левый прямой, пробую правый боковой. Не особо-то и хочется, - а что делать? Только подошел к двери и взялся за ручку, слышу — уходит. Рычит, ругается, но — уходит. Спускается к лифту. Ну и ладно, думаю, ну и хрен с тобой.
Сосед со второго этажа - музыкант Димон. Лет десять назад пересекались, и тут - такая встреча! Купил, оказывается, квартиру в моей гостинке. Денег в Германии заработал. Год там жил, на улицах и площадях лабал, в доморощенных студиях записывался. Зачем домой вернулся, сам не знает, или — знает, но не говорит.
У него собака была, дворняга с поседевшей мордой, толстая, с лапы на лапу переваливается, между задних — шар цвета мокрого булыжника с дыню величиной. Собаке пятнадцать лет, и помимо опухшей мотни — глисты, запоры, лишай и мочекаменная болезнь. Скоро, говорил Димон, мой верный друг Джим отправится в лучший мир. Как похороню - вернусь в Германию. Больше меня здесь, говорит, ничего не держит.
Иногда встречаю его возле подъезда. Стоит с остекленелым взглядом. В запое или под чем-то - трава, таблетки, грибы-галлюциногены, - ассортимент у него широкий. Кожа блеклая, как палая листва, ветровка в засохшей мокроте. Говорить с ним сейчас бесполезно. Узнать меня — узнает, но мысли — где они, его мысли, бродят?
Еще его в палисаднике можно увидеть, под балконами. Жильцы тут изгородей понатыкивали, грядки себе обустроили. Фанерные планки торчат из земли в обнимку с побегами помидоров и кабачков. Шелковица, вишня, абрикосовое дерево, яблоня и два молодых клена у тротуара, - образуют живой навес, что так и буклится, так и разбрасывает зеленые лапы, укрывая тенью все эти изгороди и грядки, баклажки с водой для полива, кошачьи кормушки вместе с их завсегдатаями, что фланируют в зарослях, дозорно подняв хвосты, либо дремлют на лавчонке возле вишни. Димон тоже тут бывает. Роется в грядках. Фикусы высаживает.
В гостиной у него две отдельные комнатки из гипсокартона. В первой - круглосуточный свет из люминисцентных ламп. Откалиброванная температура. Из вазонов тянутся стебли конопли. Поливает, высушивает, выдерживает в морозилке прежде, чем употребить. Грибы, говорит, тоже пробовал выращивать. Не прижились. Только — в лесу. Ух… Грибы! Грибы, брат, это такая вещь, - это такая термоядерная вещь, - это такая пиздатая вещь! О них не расскажешь - пробовать надо. Под ними чужие мысли читать можно. Увидеть изнанку мира. Пощупать иную реальность. И даже — общаться с инопланетными цивилизациями!
Я без особого энтузиазма его слушаю, предпочитая ограничиться спиртным и гидропоником. Втягиваю — вслед за Димоном — из обрезанной пластиковой бутылки, вставленной в другую, наполненную водой, жалящий горло дым. Захожусь долгим кашлем. Это хорошо, говорит Димон, не кашлянешь — не кайфанешь.
Тьфу… Сука… Когда в лифте на девятый поднимаюсь, такое впечатление — не минута, а двадцать минут прошло. Вываливаюсь из лифта с испариной на лбу. Бросаюсь в постель и мысли в голове так и валят, так и скачут, и каждая мысль — шедевр и озарение.
А Джим все-таки умер. Пили за упокой его собачьей души. Димон не мог придти в себя от горя: хороший был пес, настоящий друг! Ага, думаю, точно, бродяга, пария и маргинал. Как и его хозяин. Как и все обитатели этой блядской гостинки.
Теперь, как ни приду, вспоминает о почившем: тут, на матрасе, они с Джимом спали; по этому паркету пес ковылял в кухню, раскачивая мотней и скребя паркет лапами; из этой миски жрал сивой мордой похлебку из гречки, костей и студенистого собачьего корма; на балконе, бывало, лаял по ночам, злясь на пьяных прохожих и котов, шныряющих в палисаднике. Такой друг… Верный… Лучший...
Я откупориваю пиво, а Димон заходит во вторую комнатку из гипсокартона. Тут у него стационарный компьютер, две колонки, наушники, причудливый кусок коряги, пачки таблеток на деревянной полке, подсвечник, мотки струн, пара медиаторов, приколотая иглой к стене афиша какого-то стародавнего концерта в Ботаническом саду, где Димон — молод, в соломенной шляпе, с гитарой.
Звучит какой-то трек. Димон вытягивает регулятор громкости на максимум. Комнатка наполняется звуком, точно емкость — кипящим свинцом.
Он говорит, что пишет альбом, но мне дает послушать только эти бессвязные урывки, то без припева, то без вступления, то с мычанием вместо слов. Я скоро его закончу, говорит Димон, еще немного, еще немного осталось! Но каждый раз - включает все тот же сырой и недоработанный материал.
Димон лечился от алкоголизма и теперь плотно сидит на траве и грибах. Его память дает сбои. Он перепрыгивает с темы на тему, и я не могу уловить цепь его рассуждений. Слова рассыпаются и смешиваются. Пыхнув водного, начинаю подозревать, что все, что тут происходит — полусон и мистерия, где мое сознание бестолково и спутано так же, как сознание Димона.
- Почему ты никогда не хотел успеха, Димон? Сколько тебя знаю — ни тени тщеславия! А ведь ты был круче многих!
Он замирает. Сосредотачивается.
- Слишком высокая цена. Я никогда не лез в шоу-бизнес и не занимался попсой, потому что ценой успеха была свобода. А я всегда дорожил ею. Больше, чем всем остальным.
Скупаюсь в «АТБ» и иду домой. На повороте — чувствую, чувствую запах… Верунчик! Завернув во двор, вижу ее метрах в тридцати. Отоварилась в «АТБ», как и я, но вышла — прежде. И я, получается, иду за ней, по ее следу, как голодный волк, вдыхая знакомый запах и следуя за ним, этим запахом, ее запахом, и она не знает, что я здесь, рядом, что я иду за ней след в след. Черное ситцевое платье в белый горошек. С двумя кульками в руках, точно крестьянка с тяжелыми ведрами.