Или — все-таки сотрудничество? Подкатывать к новоприбывшим пассажирам, выуживать информацию, прикидываться нормальным пацаном, кочевать из хаты в хату? Быть, одни словом, в системе...
На следующий день после разговора с Саней, - там же, в прогулочном дворике, бетонном мешке с исполосовавшими небо решетками и колючей проволокой по периметру квадратного горла, с ментом на вышке, при автомате и сторожевой псине, что косится вниз, на уныло гуляющих арестантов, - я поговорил с Юрой.
Смотрящий не посвятил меня в подробности малявы, но косяк, сказал он, серьезный. Он дает мне время — на свой страх и риск - до завтра. Я должен решить, что буду говорить братве. А утром, сказал Юра, он передаст маляву блатным, и уже они будут по мне рамсы разводить.
Я хотел пожать ему руку, но он нетерпеливо вскинул ладонь, - ему не нужны слова благодарности, ведь если я тот, о ком говорит малява… Ему от меня ничего не нужно. Он оттянет время сходняка, и это единственное, что он может для меня сделать.
Юра пожевал обслюнявленную папиросу: если все, что там написано, правда, значит, ты не просто спутался с мусарами, - ты пытался наебать братву. Воров! А они, братан, этого не прощают.
Ночью я долго не мог уснуть. Ворочался, думал. А под утро, когда хата затихла, подошел к стене, нащупал кабуру, отковырял хлебный мякиш и достал заточку.
Сколько еще осталось? Меньше ночи. Меньше ночи осталось.
Мы говорили: нужно бороться, необходимо бунтовать. Но они приходили к нам только оказавшись на грани. Они боялись. А ведь те, кому пришлось есть собственных детей, - тоже боялись. И те, чьих женщин насиловал враг, - тоже боялись. Вначале. Потом-то им было не до этого.
Рабский дух живет в каждом, равно, как и дух свободного человека, и только мне выбирать, кто я. Выбор — вот он. Когда-нибудь они поймут это.
Сколько еще осталось? Меньше ночи.
У зека, ударившего обидчика заточкой, есть свобода, да, вы не ослышались, он свободный человек, хотя бы в это мгновение, - а вы? Что есть у вас?
Колеблющийся мотылек у тусклой лампочки.
Шорохи и скрипы.
Клубящиеся голоса.
Снующая из угла в угол крыса остановилась, вытянулась столбиком, хрустит сухарем, сучит розовыми лапками.
У каждого арестанта — свой запах, у каждого — своя походка, у каждого — своя манера жрать, курить, умываться, стирать белье. Один пользуется хозяйственным мылом, другой стиральным порошком, третий полощет водой. Четвертый будет лежать, преть, прованиваться, пока его не ткнут носом.
Мирону жена приносит пирожки. Вкусные пирожки. С капустой и мясом пирожки. И тогда в хате — праздник, и все едят его пирожки. И блатные. И мужики. И шныри. И даже Аленка.
Жаль, что я дал в морду Димону, соседу моему с вольной жизни. Накурились драпа и он завел шарманку о своих друзьях-музыкантах, древних, как динозавры, половина, говорит, гомосексуалисты, а он, говорит, в принципе натурал. Это «в принципе» меня и насторожило. Прилег на матрасе, где они с Джимом, его псом, обнимались, и Димон — на корточках, и — про своих дружков-гомосеков. И с чего он решил, что мне это интересно? Не трындел бы — не получил бы по харе!
С Варей было хорошо, лучше, чем с другими. Почему я понял это только сейчас? Есть люди, о которых не хочется думать, - так много они значат. И я не хочу думать о ней. Не хочу. Все. Точка.
Сколько там? Сколько еще осталось?
Я много чего не успел. Много чего хотел бы переиграть. Но меня не проведешь! Я не из тех, кто будет грызть себя подобными мыслями! То, что сейчас, - и есть то, что должно было произойти. То, что сейчас, и есть та точка, когда все можно изменить. Лучший момент. Решающий момент. Сейчас есть то, что привело к этому и заставило упереться в это лбом. Багаж, которого не было раньше. Да. Лучшее время — это сейчас!
Нужно немного. Совсем немного. Какой-то триггер. Спусковой крючок.
Моя философия рассыпчата и нестройна, - и пусть! Ведь это — МОЯ философия и мне она дороже любой другой! Моя! Моя! Что есть жизнь, если не поиск своей философии? В этом — вся разгадка. Найди свою истину и следуй за ней. Вот и все. Как просто!
Я бы хотел снова оказаться в постели с двумя. Но пусть они будут подругами и пусть меж ними не будет ревности. И пусть они любят меня, как своего господина, как своего отца.
Пока они были, я не хотел ничего другого, а потом, когда их не стало, - я начал искать, метаться, гневить небо, дразнить судьбу, - а ведь было так хорошо! Я был свободен!
Угрюмые арестанты. Люди вне рамок.
Не хочу, чтобы мой народ был народом-рабом.
Ночь вскрывается.
Жизнь превращается в фарс.
Меня спас казах, задушивший свою жену. Он обернул шею простыней, привязал конец к каркасной трубе верхней шконки и повис, вывалив язык. Все бросились его вытягивать. Остался жив, но шею — свернул. Хлопал глазами, на посиневших губах блестела слюна, и когда кто-то крикнул: в лазарет! - запричитал:
- Не наца в лазалета, не хасю в лазалета!
В камеру вломились два опера и кум - начальник СИЗО.
Кум высился над посиневшим казахом и гневно сверкал глазами, осыпая зеков бранью, обвиняя: доконали, недосмотрели, всех в карцер, всех до единого!
Опера, эти гориллы в пятнисто-синих камуфляжах, сжимали рукоятки дубинок. Они были не так свирепы, как во время шмона, - без масок, и лица их, эти губастые, горильи, утратившие все человеческое лица, были выставлены на показ.
- Обыскать камеру! - скомандовал кум.
Неторопливо, вразвалочку, опера принялись шарить вокруг, сшибая дубинками кружки и миски со стола, вороша и раскидывая постели, снося содержимое полок, топчась по одежде, белью, кипятильникам, замыленным бритвенным станкам, зубным щеткам, тарелкам, пакетам с сухарями, чаем и печеньями, конфетам, хлебу, консервам и сушеным фруктам.
- Ну, ты! - оскалился кум. - На дурку захотел? Решил — проканает? Не проканает! В лазарет, а потом — карцер! Пока ты, чурка тупая, свое поведение не обдумаешь!
Он пнул ботинком шконку. Казах застонал и заворочал головой на подушке.
Арестанты сбились в кучу возле тормозов, толкаясь и наступая друг другу на ноги.
Я шагнул из толпы.
Кум уставился на меня. Оперативники остановились, свесили квадратные подбородки, ожидая, как цепные псы, команды начальника.
- Суки! - вскричал я и взмахнул заточкой.
Кум развел руками и попятился. Встал между оперов.
- Че, мрази, думаете, мы будем это терпеть? - закричал я. - Вы видите его? — Я указал заточкой на казаха. - Хотите сказать, это - мы, зеки, виноваты? Или — он виноват? Нет, гады мусорские! Это вы его довели! Ваши порядки! Ваш закон! Ваша система! И вы еще хотите его наказать? Калеку, который вел себя тише воды, ниже травы, и если и причинил тут кому-то вред — только самому себе!
Руки оперов рванулись в пистолетам.
Кум рявкнул:
- Не стрелять!
Они двинулись на меня, держа наготове дубинки.
- Хотите бунта, суки? - закричал я. - Будет вам бунт! Бунт — это моя работа! Бунт — это мое призвание!
И я бросился на них, сжимая вспотевшей ладонью заточку.