Выбрать главу

Дмитрюк полез за платком.

— Так что мы ответим Михаилу Трофимовичу? — спросил он в полной тишине.

— Ответь вот что, — сказал Шатилов, который во время чтения письма не сводил глаз с Бурого: — «Земляки твои донбассовцы и…»

— И уральцы, — подхватил Пермяков, — все земляки, вся земля наша.

— И днепропетровцы, — подсказали из глубины комнаты.

— «…будут достойны звания фронтовиков». О процентах пока не пиши. Стыдно. Мало. Ведь правда мало, товарищи?

Мало, — отозвались сталевары.

— Но не все еще достойны, — продолжал Шатилов. — Напиши, что Василий Бурой целый месяц не шел на завод из самолюбия, а когда пришел, работает хуже, чем может, все ждет, что сталеваром поставят, тогда только думает развернуться. Так и напиши.

Загудел гудок. Дмитрюк сложил письмо и отдал его Шатилову.

Бурой встал красный, словно только что отошел от печи.

— Я прошу об одном, товарищи, очень прошу: ничего не пишите обо мне. — Никто никогда не слышал, чтобы Бурой просил, он всегда требовал. — Пропустите меня на этот раз, в другой раз плохого обо мне не напишете.

16

Сильный голос докладчика доносился до последних рядов большого, переполненного людьми зала. Доклад подходил к концу. Уже было рассказано об успехах завода, о выполнении военных заказов, одобрена работа передовых цехов, брошен упрек отстающим участкам. Докладчик перечислил фамилии лучших руководителей и рабочих, назвал цифры охвата социалистическим соревнованием и партийной учебой. Завод перевыполнил план по всему циклу.

Не первый раз секретарь заводского партийного комитета отчитывался о проделанной работе, и в голосе его звучала спокойная, довольная нотка. На заводе его давно знали, к нему привыкли, и это собрание отличалось от предыдущего только тем, что на нем присутствовало много новых людей.

Директор просматривал многочисленные записки, поданные в президиум. В прения записывались активно.

На сцену поднялся лучший сталевар второго мартеновского цеха Пермяков.

Пермяков, один из самых почетных людей на заводе, выступал на общезаводском собрании впервые. Он долго мял в руках шапку, не находя ей места, потом положил на трибуну и начал низким, глухим голосом:

— Я выполнял свое задание на сто два — сто три процента, а в последний месяц выполнил на сто пятнадцать. Процент в мартене, вы знаете, тяжелый, на печку здорово не нажмешь, того и гляди, потечет, — это не то, что у токарей: придумал приспособление — и гони.

Рабочие механических цехов сразу зашумели.

— Чужими руками оно всегда легче! — крикнул один из них.

Председатель позвонил.

— Как это получилось, что прыгнул я сразу на сто пятнадцать? — продолжал Пермяков, не ожидая, пока зал успокоится. — Это от злости получилось. Разозлился я, во-первых, на фашистскую свору, во-вторых, на себя. Одно знаю — полезная эта злость, от нее сразу сотни тонн стали.

— А ты злись больше, — крикнул тот же голос, — чтобы на пятьсот тонн хватило!

— У меня хватит и на тысячу, — неожиданно вскипев, громко ответил Пермяков, — а вот у других я этой злости не вижу, и у первого ее нет у докладчика. А должна она быть, должен он злиться и на нас, и на себя в первую очередь, а у него все гладко и все хорошо. Чему радуешься, товарищ секретарь? Чему, скажи нам? Тому, что дали прирост на полтора процента? Разве под Москвой фашиста так гонят? Разве там был план — гнать столько-то километров в сутки? Нет! Гонят, пока ноги несут, пока руки винтовку держат. А мы? Выполнили план — и довольны. Герои! Не герои мы…

Пермяков резко махнул рукой. Шапка слетела с трибуны, но он и не заметил этого.

— Вот сюда к нам люди приехали с Днепра, с Донбасса. Стыдно сказать, а вижу — они жарче берутся. Почему? Квалификация у них такая же, как наша, а разница меж нами есть. Мы слышали про войну, а они видели ее. Обожгла их война, а нас еще нет, не у всех еще душа загорелась, не все еще разозлились, а хорошая эта злость, она от любви происходит, от любви к Родине нашей, к партии нашей, народу нашему, — а вот у тебя, товарищ секретарь, не вижу я ни любви, ни злости…

Пермяков умолк. Заметив, что шапки на трибуне нет, он поискал ее глазами, поднял и пошел на место, еще более суровый, чем в начале своей речи.

В зале стало совсем тихо. Председатель не сразу вспомнил, что нужно предоставить слово следующему оратору.

Когда он назвал очередную фамилию, никто не отозвался. Председатель назвал другую — тоже молчание. Он беспомощно посмотрел на секретаря парткома. Тот ответил ему смущенным и злым взглядом.