Увидев нас, Антропова хлопнула ладонью по столу и захохотала.
– Коля! – закричала она. – Коля Головин! Любимый Коля…
Похоже, она была сильно пьяна.
– Здравствуй, Оля, – сказал Николай Иванович.
– Коля… – Она мотнула головой и стала разливать водку по хрустальным рюмкам. – Как ты-то узнал, что я здесь? Вот черти, разболтали! Ну что, за встречу?
Мы выпили.
Головин чиркнул спичкой – Антропова прикурила, откинулась на спинку стула, кивнула на меня.
– Сын?
– Сотрудник редакции, – сказал Головин. – Если ты не против, мы хотели бы взять у тебя интервью… несколько слов для газеты…
– Кури, сотрудник, – сказала актриса, подталкивая ко мне пачку американских сигарет. – Так ты, значит, Коля, тут большой начальник?
Николай Иванович с улыбкой пожал плечами.
– А ведь стихи писал… – Антропова подмигнула мне. – Мой первый мужчина. Понимаешь, сотрудник? Я была такой томной целочкой, такой сюсю-мусю, а он меня ррраз – и распечатал! Он тогда на каникулы приехал из Москвы, а я только-только школу окончила… целую неделю не вылезали из постели… он меня с ног до головы облизывал… как же я его любила, сотрудник… как кошка…
Я боялся взглянуть на главного редактора.
Головин прокашлялся и попытался вернуть разговор к интервью.
– Завтра, – сказала актриса. – Пусть он придет ко мне завтра в гостиницу… если не боится, конечно… – Захохотала. – А теперь, сотрудник, брысь отсюда! Нам надо с Колей помурлыкать…
Из кабинета я вышел на цыпочках.
На следующий день я встретился с Антроповой в гостинице «Центральная». Передо мной была другая женщина – свежая, бодрая, веселая. Она пила чай без сахара и щебетала об искусстве кино, нелегкой актерской судьбе и забавных случаях на съемках фильмов. Спросила о семье Головина, вздохнула, узнав, что он вдовец. Прощаясь, вручила конверт, который я должен был передать Николаю Ивановичу.
В редакции я заперся в красном уголке и, пропустив обед, быстро расшифровал интервью, чтобы успеть сдать его в номер, а потом отдал конверт Николаю Ивановичу.
Он вытряхнул на стол фотографию, вздохнул, протянул мне.
– Шестьдесят второй год, – сказал он. – Бромпортрет.
Обнаженная Ольга Антропова сидела вполоборота к объективу, опираясь левой рукой о постель. Небольшая грудь, широкие бедра, узкая талия, челка, взгляд исподлобья. Свет из окна падал слева, правая сторона тела тонула в тени.
Как трогательна была эта безыскусная фотография, как подлинна эта испуганная полуулыбка девочки, еще не свыкшейся с тем, что случилось, но, кажется, уже догадывающейся, что произойдет…
– Я годами мучился, считая, что живу двойной жизнью, – сказал вдруг Головин. – И только недавно понял, что это не так, что никакой двойной жизни не бывает. Мы просто переходим из одной жизни в другую, как из комнаты в комнату, и не испытываем при этом никаких трудностей. Вот в чем ужас – никаких трудностей. Это стократ хуже, чем жить двойной жизнью. В доме Отца моего обителей много… никогда не думал, что так много…
Как и прежде, по вечерам я провожал Головина после библиотеки до дома, но теперь, если разговор наш затягивался, Николай Иванович приглашал меня на чай.
Он жил в горкомовском доме, занимал просторную квартиру, где хватало места и его книгам, и сестре, которая ухаживала за его дочерью, страдавшей умом.
Чтобы поддерживать разговор, мне приходилось читать все больше. Некоторые книги мне давал Николай Иванович. Это были философские и исторические труды, испещренные карандашными пометками, которые отражали духовную работу читателя. Иногда он оставлял замечания на полях, но обычно ограничивался подчеркиваниями. Судя по этим пометкам, Головин пытался проникнуть в тайный смысл трудов Маркса, Плеханова или Ленина, придавая значение каждой запятой, порядку слов в предложениях и тому, что угадывалось между строк. И я не удивился, когда Головин заговорил о гилгуле – теории перевоплощения, при помощи которой каббалисты пытаются объяснить, почему милосердный Бог жестоко наказывает невинных младенцев, лишая их разума в утробе матери…
– Так ведь наш Николай Иванович до дурки дойдет, – сказала Жанна, когда я поделился с нею своими наблюдениями. – А может, и до юдофобии. Обычно антисемиты обожают все еврейское – каббалу, Сефер Йецира, пшат, ремез, сод… на этом запросто можно свихнуться…
– Ганнушкин считал, что все лучшее в мире создано ненормальными: самое прекрасное – нарциссами, самое интересное – шизоидами, самое доброе – людьми депрессивными, а невозможное – психопатами…