– Все хорошо, – сказала она без всякого выражения в голосе. – Ты сделал все, что мог. У тебя есть вопросы – задавай. Теперь я готова ответить.
– Молоток, – сказал я, опустив глаза и поднося чашку к губам. – Я хочу знать про молоток…
– Казимир Пиль – это человек, который убил моего отца, – ответила Фрина. – На допросе он бил его молотком, пока папа не умер. Это было пятьдесят три года назад. – Вздохнула. – На самом деле это, конечно, не ответ. Не весь ответ. Но чтобы рассказать все, понадобится много времени…
– Хорошо, – сказал я, снова прикладываясь к чашке, – я весь внимание…
Сделал третий глоток и заснул.
Глава 18,
в которой говорится о советском фаланстере, тур пар ля терр и садовом домике
На следующий день мы отправились в Кирпичи.
Смерть Пиля, волнение, вызванное потерей рюкзака, холод, усталость – за ночь я прошагал по московским набережным, улицам и переулкам километров двадцать – лишили меня сил. А черный кофе без сахара не взбодрил – доконал. Я уснул в кресле с чашкой в руке. И так крепко спал, что ничего не чувствовал, когда меня волокли вверх по лестнице, чтобы уложить в Карцере.
Наконец Фрина не выдержала, вытащила меня из постели, заставила проглотить кофе и усадила в такси.
– Это очень важно для меня, – сказала она. – Познакомишься с моими друзьями, а потом я расскажу все-все-все… пора рассказать…
Когда такси остановилось перед двухэтажным бараком из красного кирпича, я почувствовал себя отдохнувшим и голодным.
Позеленевшие шиферные крыши, маленькие окна с белыми занавесками и цветочными горшками на подоконниках, дворы с бельем на веревках, поленницами дров и дощатыми туалетами за сараями, бродячие собаки, пьяненькие мужики в ватниках, женщины в резиновых сапогах, выцветшие флаги у проходной фабрики, выпускающей колючую проволоку для тюрем, армии и сельского хозяйства…
Жизнь здесь словно остановилась, и эта жизнь была хорошо мне знакома.
Люди в Кирпичах, конечно же, очищали ковры соком квашеной капусты и хранили нейлоновые колготки в морозилках, протирали «Тройным одеколоном» головки магнитофонов, бережно стирали полиэтиленовые пакеты, чистили уши при помощи спички с навернутой на нее ватой, коллекционировали полезные советы из отрывных календарей, оставляли горелое масло на сковороде, чтобы использовать его еще раз, понемножку воровали с заводов и хвалили Сталина за строгость к ворам, при насморке капали ребенку в нос грудное молоко, пели под гитару, гриф которой украшали пышным бантом, называли детей Анжеликами и Денисами, рассказывали анекдоты про Штирлица и Чапаева, завивали горе веревочкой, доедали, донашивали, доживали, по вечерам заводили будильники…
Мы стояли перед длинным двухэтажным домом с двумя крылечками, над которыми нависали шиферные козырьки.
В таком же доме напротив в открытом настежь окне появилась женщина лет пятидесяти, гладко причесанная, в байковом халате. Посмотрев внимательно на нас, она вдруг закричала истошным голосом:
– Убивают! Помогите, убивают! Убиваааааают!..
Лицо ее, однако, оставалось при этом спокойным.
– Это Нинка-дурочка, – сказала Фрина. – Всю зиму так кричит. Иногда – часами. Осенью начинает – и до весны. Летом ей получше…
Значит, вот где жили подруги Фрины. В казарме с сортиром за сараем. В советском фаланстере из красного кирпича под сенью фабричной трубы. С соседями вроде Нинки-дурочки, мужчин в ватниках и матерей-одиночек.
Теперь я понял, почему перед поездкой Фрина так тщательно выбирала одежду – она не должна была бросаться в глаза.
Мы поднялись в прихожую, темную, тесную, пропахшую нафталином, вареной картошкой и керосином, Фрина постучала кулаком в обитую войлоком дверь, из-за которой раздался зычный старушечий голос:
– Входи, не бойся!
В углу маленькой комнаты с низким потолком высилась огромная копна одежды – халат на халат, пальто на пальто, еще какие-то тряпки, поверх обмотанные пуховыми платками и шарфами и перевязанные посередине бельевой веревкой, а венчала эту копну голова в платке и вязаной шапке, из-под которой торчали седые патлы.
Лицо старухи казалось вылепленным из серой глины, хранившей следы рук могучего и нетерпеливого мастера, который бросил дело на полпути, но успел выразить все, что хотел: и необузданную мощь, и неукротимую волю, и ненасытную алчность этой явно незаурядной женщины, чья звериная красота угадывалась вопреки всем наслоениям времени, наносам, трещинам и морщинам…