Второй принцип заключался в том, что к закону необходимо было относиться как к инструменту борьбы с врагами общества. Опершись на закон, можно было определить, кто достоин быть включенным в классовое государство или расовое сообщество, а кого необходимо исключить. Концепция Карла Шмидта «свой или чужой» обрела универсальный смысл для всех современных диктатур. Правовая теория в обеих системах была мало озабочена защитой личности от государства, напротив, ее главной заботой была защита общества от преступных личностей и диссидентов. Предатели народа в Германии рассматривались как «самые гнусные из преступников»; юрист Георг Дам считал даже простое воровство предательством по отношению к народу. Уголовные процессы стали вообще рассматриваться как тест на перспективу обвиняемого остаться членом сообщества121. В Советском Союзе воровство квалифицировалось как политический акт. Постановление «О защите и укреплении общественной (социалистической) собственности», принятый 7 августа 1932 года, торжественно возвестил о том, что государственная собственность должна быть «священной и нерушимой»; все воры по определению являлись «врагами народа». Максимальное наказание за это деяние предусматривало смерть через расстрел, а минимальное – десять лет лагерей122. Через два года, в июне 1934 года, в советский Уголовный кодекс была добавлена всеобъемлющая статья «О государственной измене», предусматривавшая обязательную смертную казнь за предательство и пять лет ссылки в Сибирь каждому члену семьи предателя123. Большое внимание в новом законодательстве в обеих диктатурах уделялось поиску и наказанию «врагов».
Понятие «враг» имело политический смысл: контрреволюционеры в Советском Союзе, враги расы и нации в Германии. Для обеспечения того, чтобы закон применялся к этой категории людей даже в том случае, когда они в действительности не совершают уголовных преступлений, обе законодательные системы ввели принцип «аналогий». Царские суды использовали этот метод для осуждения тех элементов, которые считались социально опасными, но которые не нарушали какую-либо конкретную статью Уголовного кодекса. В этих случаях их деяние квалифицировалось как уголовное по «аналогии». Отмененное в 1917 году, это положение было воскрешено в 1922 году и широко использовалось для осуждения обвиняемых в политических преступлениях в 1930-х годах. Когда Евгения Гинзбург, будучи верным членом партии, была арестована и обвинена в контрреволюционной деятельности в 1937 году, она потребовала от судей сказать ей, какое конкретно преступление она совершила. Растерявшиеся судьи только и могли сказать в ответ: «Вы разве не знаете, что товарищ Киров был убит в Ленинграде?» Однако все ее заявления о том, что она никогда не была в этом городе и что убийство было совершено три года назад, не возымели действия: «Но его убили люди, разделявшие ваши взгляды, следовательно, вы должны разделить и моральную и политическую ответственность с ними»124. Принцип «аналогии» давал государству почти неограниченные возможности затягивать в юридические сети любого, кого они считали угрозой обществу. В германскую законодательную систему этот принцип был внедрен в июне 1935 года. До этого его применение было специально запрещено в Уголовном кодексе. Откорректированный второй параграф этого кодекса теперь позволял выносить обвинительные приговоры, когда «общераспространенное мнение» полагало то или иное деяние достойным наказания, даже если оно не подпадало под определение незаконного. «Если обнаруживалось, что никакой пункт Уголовного кодекса не может быть применен к рассматриваемому деянию, – говорилось в поправке, – тогда за это деяние предусматривается наказание в соответствии с тем законом, принципы которого в наибольшей степени соответствуют ему. Традиционная юридическая максима, заключавшаяся о том, что не может быть «никакого наказания без закона», была заменена, по словам Карла Шмидта, одобрявшего эту подмену, максимой «не может быть преступления без наказания»125.