Сфера общественной жизни была более подконтрольной властям, но вовсе не столь жестко ограниченной. Общественное мнение не было заглушено окончательно ни в той ни в другой системе, но оно формировалось в рамках тех ограничений, которые ставились режимом в зависимости от того, что он считал для себя терпимым и что нет, хотя это никогда не было само по себе полностью предсказуемо. Мнение не было ни единодушным, ни постоянным. При диктатуре общественные взгляды варьировались от одобрительного энтузиазма до осознанного гнева и возмущения. Выражения одобрения могли быть искусственными или своекорыстными, но могли быть и действительно спонтанными105. Оба режима получали тысячи писем от общественности, посланные лично Гитлеру или Сталину, или в газеты, или в партийные органы. В этих письмах содержались советы, поддержка политики, восхваления руководителей, выражения благодарности или поздравления. В конце 1930-х годов «Известия», официальная правительственная газета, получала почти по 5000 писем в день106. Письма в «Правду» были полны ритуальных откликов на линию партии. Когда в июне 1937 года стали известны новости о так называемом заговоре Тухачевского, тут же были опубликованы письма с осуждением предателей: «Расстрелять шпионов, презренных фашистов и предателей! – звучало в письме, присланном участниками митинга на Московском машиностроительном заводе. – Их надо расстрелять как бешеных собак! Мы все должны стать добровольцами НКВД»; а в поэме, написанной Демьяном Бедным, говорилось: «Троцкистским ядом брызжущие псы./Не веря в мощь рабочей диктатуры <…> Пыталися, презренные гнусы,/ При помощи японской и немецкой/ Определить последние часы/ Страны советской!»107 Подобные официальные демонстрации солидарности нельзя просто так сбрасывать со счетов. И в Советском Союзе, и в Германии существовал целый пласт общественного мнения, добровольно идентифицировавшего себя с системой, и писание писем было рутинным средством выражения такого мнения.
Письма, иногда анонимные, также представляли собой важное средство выражения недовольства. Письменные обращения и заявления снизу практиковались задолго до революции. Архивы писем в советских органах редко касались правительства или политической системы. Обращения главным образом фокусировались на личных проблемах, трудностях и фактах несправедливости. Они написаны с той мерой искренности, прямоты и возмущения, которую трудно сравнить с письмами, посланными в германские министерства или партийные органы. Многие обращения были присланы коммунистами, желавшими, чтобы режим правил с большей справедливостью. В 1938 году в правительство было прислано письмо, подписанное неразборчиво, с выражением протеста против массовых арестов: «Совершенно советские люди, люди, преданные Советскому государству, чувствую, что-то здесь не так… Товарищи, это никак не помогает советской власти, только отталкивает людей»108. В письмах, часто представляющих собой нескладно написанные автобиографии, подчеркивались тяготы советской жизни. В 1937 году в одном письме от рабочего говорилось: «Что можно сказать о советской власти? Ее ложь… Я рабочий, одет в рваную одежду, мои четверо детей ходят в школу полуголодные, в рваной одежде»109. Вдовый колхозник пишет в 1936 году: «Ленин умер слишком рано. Теперь дела стали для нас хуже, чем это было до революции… Почему коммунисты обращаются с нами так плохо, как не обращались с нами капиталисты?»110. Сожалея о методах, письма также могли подтверждать фантазии режима о внутренних врагах. В письме, посланном из Одессы в декабре 1938 года, жаловались, что Ежов арестовал не тех людей и «просмотрел действительных шпионов и саботажников»111. Многочисленные письма с жалобами на эксцессы НКВД или с просьбами о милосердии были в конечном итоге использованы Сталиным в качестве мнимого предлога для смещения Ежова с должности. По современным меркам лишь незначительное число писем получили отклик или добились ответных действий. Эти письма позволяли людям выпустить пар, пользуясь тайной переписки, но в то же время они раскрывают всю глубину народного недовольства и раздражения, которые скрывались за публичной маской единства.
Недовольство и скептицизм можно было выразить вслух и публично пустив слухи, сплетни и насмешки. Используя юмор, можно было предать гласности такие взгляды, которые было рискованно выражать в более явной форме; переданные из уст в уста анекдоты и высказывания в форме стихов формировали безопасный выпускной клапан для тех, кто не слишком стремился воевать с режимом, но был не против принять участие в сговоре с другими согражданами для создании независимых кружков для обсуждений. Анекдоты и насмешки власти едва ли могли контролировать в силу быстрого и эпидемического характера распространения. Отделы гестапо в Бадене торжественно архивировали все примеры такого творчества, на которые они наталкивались. В октябре 1934 года кто-то услышал, как еврейские школьники пели вульгарные, но непонятные песенки об умершем германском президенте: «Гинденбург, великий ездок, у него был сверкающий проводник на заднице и соленый огурец спереди, вот поэтому его звали Гинденбург»112. Шутить о Гитлере надо было с большой осторожностью, однако другие лидеры были постоянными объектами насмешек и непристойностей. Геринг постоянно носил с собой записную книжку в кожаном переплете, в которую он записывал все шутки о самом себе, которые слышал113. Копрологические стишки и загадки в Советском Союзе были характерными формами выражения недовольства, которые существовали задолго до Сталина. В сельских местностях в Советском Союзе в 1930-х годах традиционные стишки или частушки были адаптированы для освещения тяжелых условий в новых колхозах: «Если б не было зимы,/ Не было бы холода,/ Если б не было колхозов,/ Не было бы голода». Другие имели откровенно политический подтекст: «Когда Кирова убили,/Торговлю хлебную открыли./Когда Сталина убьют,/Все колхозы разведут.»114. Шутки и загадки вращались вокруг одних и тех же тем: «Ленин умер, и мы отдохнули; если еще один добрый парень умрет, мы отдохнем еще больше»115. Один известный анекдот может рассказать многое о характере взаимоотношений между народом и правителями. Сталина, когда он тонул, спас проходивший мимо крестьянин. «Теперь, – говорит Сталин, – проси все, что ты хочешь. Твои желания будут исполнены. Я – Сталин». На что взволнованный крестьянин отвечает: «Отец родной, я ничего не хочу, но, пожалуйста, не говори никому, что я спас тебя. Меня за это убьют»116.