Сочетание исторической и моральной уверенности наряду с непреклонной ненавистью к врагу, породило институционализированную дихотомию между своими и чужими, ясно выраженную в политических взглядах германского юриста Карла Шмитта, полагавшего, что современная политика неизбежно детерминируется разделением между теми, кто принят в конкретное политическое сообщество и теми, кто из него исключен. Его концепция «свой или чужой» отражала широко распространенную в европейской политике реальность 1920-х годов и не была лишь простым изобретением ученых. Такое разделение предполагало абсолютное различие, не оставлявшее пространства для многих миллионов германских или советских граждан, которые, если бы они вообще думали об этом, находились где-то между этими двумя полюсами.
В самом начале своей карьеры Сталин как-то заметил, что каждый, кто «не подчиняет свое “я” нашему святому делу», является врагом18. Национал-социализм видел все в черно-белом цвете. В Германии, как говорил Грегор Штрассер на партийном съезде в 1929 году, «есть две категории». С одной стороны были «те, кто верил в германское будущее»19. Как писал Герхард Нессе в 1934 году, любой немец, читая «Майн Кампф», мог произносить «только да или нет», и ничего среднего20. Советская риторика также не оставляла места для колеблющихся. Весь мир разделялся вдоль манихейской линии – добро и зло, социально приемлемые и социально коррумпированные, и это разделение нашло отражение в понятии «социально опасный», которое использовалось для характеристики всех тех, у кого сохранились хоть какие-нибудь генетические связи с бывшим господствующим классом21. Грань, пролегающая между теми, кто был включен в сообщество и теми, кто был исключен из него, была сложной и неоднозначной, но так или иначе, все советские граждане, как и германские, должны были выбирать и принадлежать к той или другой категории. Именно этим и объясняется то, до каких пределов национал-социалистический режим доходил в своем стремлении определить как можно точнее статус тех, кто был частично евреем. Это также объясняет и политику Советского Союза, направленную на отслеживание всех сыновей и дочерей «социально опасных» индивидов и лишение их гражданских прав или социальных возможностей на основании предположения о генетическом или средовом заражении22.
Ненависть, также, хотя отчасти, лежала в основе всепроникающего насилия в двух диктатурах. Истории насилия пронизывают все страницы этой и всех остальных книг, посвященных двум диктатурам. Убийства, расстрелы, либо самоубийства в этих системах были ежедневной рутиной; другие формы насильственного исключения из общества, депортаций и заключений в лагерях, совершались в отношении миллионов людей. Насилие было слишком широко распространенным и продолжительным явлением, чтобы его причины можно было бы объяснить лишь тем, что это были репрессивные и авторитарные режимы. Насилие было встроено в саму суть мировоззрения каждого из двух диктаторов, а также стало сердцевиной каждой из двух диктатур; оно было существенным элементом обеих систем, а не простым инструментом контроля, и как таковое практиковалось на всех уровнях двух обществ без исключения. Может возникнуть соблазн предположить, что принятие насилия было неизбежно, более того, в некоторых обстоятельствах даже желательно, и что его происхождение было обязано травмам Великой и Гражданским войн, которые положили ему начало. Гитлер и многие другие ветераны партии годами смотрели в лицо смерти, которая представала перед ними в самом мучительном, непосредственном и кровавом облике. Некоторые из них, хотя и не все, привнесли в свою мирную жизнь терпимое отношение к физической грубости и жестокости, и патологическую одержимость добродетелями насилия (и насильственной смерти), которая пропитала насквозь всю культуру Третьего Рейха. Гимн, написанный для «Олимпийской молодежи» в 1936 году, отмечал не радость спорта, а привлекательность героического конца: «Главное завоевание отечества/Высшая необходимость отечества/в необходимости: жертвенная смерть!»23.