В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 года в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нем, — зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, — издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой». Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал: «Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?» — спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу:
— Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…
Я перебил, шутя:
— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.
Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:
— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии?
Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, — меня ждали те, с кем я пришел в кафе, — он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече, и не позвонил, — «в суматохе!» — и вышла эта встреча нашей последней. Во многом он был уже не тот, что прежде: вся его крупная фигура похудела, волосы поредели, большие роговые очки заменили пенсне, пить ему было уже нельзя, запрещено докторами, выпили мы с ним, сидя за его столиком, только по одному фужеру шампанского…
Непохоже, чтобы в этом разговоре Бунин стал ему жаловаться, что его искусство в эмиграции никому не нужно, что его здесь не читают, что книги его расходятся в десятках экземпляров.
Да и безотносительно к этому бунинскому рассказу невозможно представить, чтобы такой человек, как Бунин, заговорил на эту тему, да еще в такой жалостливой тональности. Если бы даже литературные его дела и впрямь были так печальны, простая гордость не позволила бы ему в этом признаться человеку, приехавшему оттуда, — из ненавистной ему «Совдепии».
Спутником Бунина, с которым в тот вечер Иван Алексеевич пришел в кафе и к которому поспешил вернуться, был Марк Александрович Алданов. И он тоже оставил свое свидетельство о той встрече:
Месяца два тому назад Бунин и я зашли вечером в кафе «Вебер» — и наткнулись на… А.Н. Толстого (с его новой женой). Он нас увидел издали и послал записку. Бунин, суди его Бог, возобновил знакомство (правда, записка была адресована ему), а я нет — и думаю, что поступил правильно. Мы с Алексеем Толстым были когда-то на ты и года три прожили в Париже, встречаясь каждый день. Не скрою, что меня встреча с ним (т.е. на расстоянии 10 м) после пятнадцати лет взволновала. Но говорить с ним мне было бы очень тяжело, и я воздержался: остался у своего столика. Он Бунина спрашивает: «Что же, Марк меня считает подлецом?» Бунин ответил: «Что ты, что ты!» Так я с новой женой Алешки и не познакомился. Об этом инциденте было здесь немало разговоров. Но, разумеется, это никак не для печати. Кажется, и Бунин сожалеет, что не поступил, как я.
На расстоянии в десять метров Алданов, разумеется, не мог слышать, о чем они говорили. Но этот его рассказ кое-что к тому, что мы уже знаем об этом разговоре, все-таки добавляет. Особенно последняя реплика — насчет того, что Бунин, как показалось Алданову, сожалел, что откликнулся на записку «Алешки» и принял его приглашение. А может быть, это ему и не показалось: может быть, Иван Алексеевич даже и сам прямо ему потом об этом сказал.
Это как будто подтверждает обоснованность моего неверия в истинность той версии их разговора, которую Алексей Николаевич преподнес Сталину. Но тут надо принять во внимание некий психологический феномен, который необходимо учитывать, вникая в смысл любого диалога.
Вступая в диалог, каждый из его участников невольно искажает, деформирует то, что хочет (хотел бы и мог бы) сказать. Этим искажающим фактором является инстинктивная, непроизвольная его ориентация на собеседника. Попросту говоря, Бунин, разговаривающий с А.Н. Толстым, — это уже не тот Бунин, который за несколько минут до этого разговаривал с М.А. Алдановым.
Нельзя забывать и о другом искажающем факторе: восприятии того, к кому обращается и на чью реакцию ориентируется говорящий. Этот — второй — участник диалога из реплики (или монолога) собеседника так же инстинктивно улавливает, ухватывает, выделяет то, что ему хочется услышать.
Возникает таким образом двойная аберрация, двойное искажение истинного смысла того, что на самом деле думает каждый из участников диалога.
Вот, скажем, Алексей Николаевич, задетый тем, что Алданов не откликнулся на его приглашение и остался за своим столиком, говорит Бунину: «Что же, Марк считает меня подлецом?» Бунин это его подозрение решительно отвергает: «Что ты, что ты!», хотя на самом деле, конечно, не сомневается, что, в сущности, так оно и есть. Да и сам он тоже держится об «Алешке» того же мнения, о чем не раз заявлял вслух, а уж наедине с собой это свое мнение о нем выражал постоянно.
Например, вот так:
Кончил «18 год» А. Толстого. Перечитал. Подлая и почти сплошь лубочная книжка. Написал бы лучше, как он сам провел 18-й год! В каких «вертепах белогвардейских»! Как говорил, что сапоги будет лизать у царя, если восстановится монархия, и глаза прокалывать ржавым пером большевикам. Я-то хорошо помню, как проводил он этот год, — с лета этого года жили вместе в Одессе. А клуб Зейдемана, где он был старшиной, — игорный притон и притон вообще всяких подлостей!
Но это — воспоминания о делах давно минувших дней. А вскоре после той их парижской встречи Алексей Николаевич совершил поступок, который Бунин не мог расценить иначе как новую, совсем свежую подлость, причем сделанную по отношению лично к нему.
Вернувшись из Парижа, он дал интервью корреспонденту газеты «Литературный Ленинград», в котором так изложил свои впечатления об этой их встрече:
Случайно в одном из кафе Парижа я встретился с Буниным. Он был взволнован, увидев меня…
Я прочел три последних книги Бунина — два сборника мелких рассказов и роман «Жизнь Арсеньева». Я был удручен глубоким и безнадежным падением этого мастера. От Бунина осталась только оболочка прежнего мастерства… Судьба Бунина — наглядный и страшный пример того, как писатель-эмигрант, оторванный от своей родины, от политической и социальной жизни своей страны, опустошается настолько, что его творчество становится пустой оболочкой, где ничего нет, кроме сожалений о прошлом и мизантропии.
В том же смысле и в тех же выражениях он высказался на эту тему и в беседе с корреспондентом «Вечерней Москвы». Можно себе представить, как больно задел Бунина этот отклик, когда он до него дошел (а он до него дошел), и какими словами он честил «подлеца Алешку».
Надо ли объяснять, что на самом деле Алексей Николаевич вовсе не думал, что от былого бунинского мастерства осталась только «пустая оболочка». Ведь в письме Сталину он утверждал прямо противоположное:
Мастерство Бунина для нашей литературы чрезвычайно важный пример — как нужно обращаться с русским языком, как нужно видеть предмет и пластически изображать его. Мы учимся у него мастерству слова, образности и реализму.