Он говорил, не глядя на меня, — в карту, будто зачитывал то, что и так знал наизусть.
— Место пустое, а полк — это всё вот это: маршруты, заявки, машины, пары, пополнение, прикрытие, разбор. Кто-то должен держать это целиком, каждый день, в голове. Эскадрильей ты уже наработался — пора шире. Я тебя на это место зову, и зову не первый раз.
— А кто завтра поведёт мою шестёрку на город, если я сяду на ваше место? — спросил я.
— Найду кого. — Он не отвёл глаз. — Поведёт хуже тебя, потеряем больше. Я это и закладываю, Соколов. И потери тоже.
Он не давил. Он раскладывал, и всё разложенное было правдой по каждой цифре. Место для меня у него было, и пустым оно стало не от хорошей жизни.
— Выйдем, — сказал я и поднялся. — Покажу, чем я считаю.
Мы вышли на стоянки. Темнело; над полем стоял тот ровный серый свет, в котором всё видно и ничто не отбрасывает тени. Я повёл Трофимова не к самолётам вообще — от борта к борту, по тому, из чего складывался мой ответ. Он шёл рядом, заложив руки за спину, и молчал: командир полка умел смотреть, когда ему показывали.
У борта Панина горела переноска. Мотор лежал разобранный на брезенте, в жёлтом свете блестели масляные детали, разложенные по порядку — у хорошего техника всё по местам. Двое возились с шатунами, старшина светил. Панин был тут же, безлошадный, подавал ключи — третьи сутки при чужой работе над собственным мотором, потому что своей машины не было, а руки требовали дела. Он знал в этом моторе каждый болт лучше тех, кто его сейчас перебирал, и подавал нужное на полслова раньше просьбы.
— Ну что, Панин, когда взлетишь? — спросил Трофимов.
— Как соберут, товарищ командир. — Панин не поднял головы от мотора. — Поршневую глядим. К послезавтру, если не загубили.
Послезавтра. Трофимов задержался взглядом на разложенных по брезенту деталях, на Панине при чужих ключах над собственным мотором, и ничего не сказал.
У соседнего капонира Гладков, не доверяя никому, гонял мотор после нового радиатора — короткими дачами, вслушиваясь: не пойдёт ли температура, не потечёт ли там, где вчера текло. Машину ему собрали, но веры собранной машине нет, пока сам не послушаешь. Языкастый Гладков сейчас молчал и слушал мотор, а это у него значило, что дело серьёзное. Он отпустил газ, обернулся, увидел Трофимова, козырнул — и снова к мотору.
Дальше, у крайней стоянки, в сумерках, Морозов водил Сошникова вокруг его машины. Не учил словами — показывал руками: вот отрыв, вот разворот, вот где держать ведущего, вот сюда смотреть на сборе. Сошников повторял неловко, всем телом, разводя дугу за дугой, как повторяет тот, у кого ещё не легло в руки. Морозов поправлял молча: брал его ладонь и переставлял, куда надо. Сошников повторял — и снова не туда, и снова Морозов брал его руку и вёл.
На этом самом месте, на этой же неделе, он так же стоял с Тихоновым — с тем, кого водил полгода. Об этом он не говорил, и я не напоминал; но нового он начал водить в тот же вечер, как не стало старого.
Трофимов смотрел, как чужая рука раз за разом ложится под ладонь Морозова, и не торопил меня дальше.
У землянки эскадрильи под фонарём сидел Кравцов, политрук, и сводил вчерашний разбор по донесениям и по строке наряда. Против фамилии Сошникова у него стояло: «нарушил строй, оторвался от ведущего, допустил повторный заход без команды». Всё верно — и всё мимо. На бумаге это нарушение; в воздухе это был зелёный, потерявший в дыму единственного, кто его выведет. Кравцов писал, что было, по донесению. Почему — с бумаги не достанешь.
А у моей семёрки Сёмин, безлошадный четвёртый день, подавал Прокопенко ленту к турели — молча, ладно, как лётчик, которому некуда деть руки, кроме работы. Машины ему всё не было. Завтра он опять не полетит.
Я приостановился у плоскости. Сёмин довёл звено ленты в короб, прихлопнул крышку и выпрямился.
— Что с бортом, командир? — спросил он не жалуясь, а так, как спрашивают о погоде на завтра. — Четвёртые сутки на земле. Руки забывать начинают.
— Борта нет, Сёмин. Будет — узнаешь первым. — Я не стал обещать сроков, которых не держал. — Панину мотор соберут к послезавтра. Тебе — как пришлют. В пару вас снова и сведу, как обоих посажу на машины.
— Это понятно. — Он повёл подбородком на короб, на ленту, на турель Прокопенко. — Я тут не из жалости. При деле руки целее.
Прокопенко из-за турели ничего не сказал, только подвинул ему второй короб — без слов признав чужие руки годными к своей работе. Сёмин принял его и снова лёг на ленту. Лётчик без машины, не желающий быть лишним, — это тоже стояло в моём ответе, не на карте.