Выбрать главу

Семёрку я подвёл на свою стоянку у крайнего флажка, развернул хвостом к степи и убрал газ до отсечки. Винт качнулся, встал. По кабине прошла та короткая тишина после вылета, в которой в ушах ещё держится гул, а руки уже сняты с управления и лежат на коленях. Я переждал её несколько секунд, по привычке, прежде чем откинуть фонарь.

Прокопенко был у стоянки раньше, чем я открыл колпак. Он обошёл правую плоскость, нашёл дыру по концу консоли, постоял у неё, тронул рваный край пальцем. Потом подошёл к кабине. — Алексей Петрович. С возвращением. — Григорий Тихонович.

Я снял шлемофон, выбрался на плоскость. Про дыру он уже всё знал сам — посмотрел до того, как я доложил. — По концу правой одна. Элерон цел, тягу не задело, я снизу глянул. К вечеру заклею: заплату из дюраля, на заклёпки, кромку зачищу. Машина к утру будет. — Он отмерял дыру глазом, прикидывая заплату, уже не со мной говорил, а с консолью. — Ещё где брало? — Больше по семёрке не приходило. Михаил скажет по задней.

Ковальчук уже стоял у борта. Поправил в нагрудном молитвенник — коротким движением, которым трогал его, как я понял за три недели, не для веры, а для счёта, как я свои предметы. Доложил Прокопенко по уставному, не глядя в землю: турель чистая, одна лента неполная, по броне за весь вылет не приходило, верх был чистый. — Счетверённую слева на первом круге достал? — спросил Прокопенко. — Достал. Замолчала. Прокопенко мотнул подбородком. За три недели стрелок в задней семёрки перестал быть для него чужим — механик принял его так же, как принимал каждую исправную деталь: по тому, держит ли тот своё.

— Сёмин сел? — спросил он уже у меня, глядя не на меня, а на восток, на хвост семёрки. — Тянул к своим. Панин при нём. Ждём доклада.

Складка у рта, которая встала у него к лету, обозначилась чуть глубже. — Дотянет. — Он сказал это не мне, а в сторону восточного горизонта. — Мотор крепкий. Я его в июле перебрал. Дотянет. — Дотянет, — повторил я по его же шкале.

Панин доложил с соседнего точка к восьми. Сёмин сел на брюхо у хутора за Конной, на свекловичном поле, в полосе нашей стрелковой дивизии, не дотянув двенадцати километров. Посадил на ровное, без огня. Сам цел. К вечеру за ним обещали полуторку, а машину — списывать: на брюхо, с пробитой системой охлаждения, на чужом поле, она своё отлетала.

Я отметил на карте точку, где он сел. На юг от меня, за горизонтом, стояло мутное марево — Люфтваффе работало по городу, километрах в сорока отсюда. К этому городу, по всем картам, какие я держал в голове, степь однажды вернётся, и здесь, у реки, всё повернёт. Но это было за горизонтом и за зимой. Здесь, на Конной, утром первого сентября, у меня была одна семёрка с дырой по правой плоскости, восьмёрка с ещё не сведённым счётом пробоин и одна пустая стоянка — Сёмина.

Я прошёл к седьмой. Прокопенко уже стоял на стремянке у конца консоли, прикладывал заплату из дюраля, размечал отверстия под заклёпки. Рядом, на разостланном брезенте, лежал его инструмент — в том порядке, в каком он держал его всю войну: ключи по росту, заклёпочник, ножницы по металлу, банка с заклёпками, ветошь. По этому порядку я научился читать его вернее, чем по лицу. Сегодня всё стояло на месте. Только ветошь лежала не сложенной вчетверо, как он складывал её всё лето, а брошенной комком у банки.

Я задержал на ней взгляд на секунду. Потом прошёл мимо, не сказав ничего. Вечером он сведёт по полку точный счёт — по каждой машине, по каждой дыре, как сводил его всю кампанию; и первой строкой в этот счёт пойдёт пустая стоянка Сёмина, по которой считать уже нечего.

Завтра в четыре пятнадцать он снимет чехол с турели, прогреет семёрку короткими дачами, и мы снова выйдем к полосе. Без отхода — так стоял приказ. Так и стояли.

Глава 2

«Пробоины»

К вечеру стало видно, чего стоило утро.

Машина с боевого возвращается не целой — это понимаешь не в воздухе, где считать некогда, а на земле, когда техники расходятся по капонирам и ведут ладонью по обшивке. К семи по Конной от стоянки к стоянке шёл один и тот же осмотр: техник находил рваный край, обводил мелом, отступал на шаг, искал следующий. К сумеркам меловых кругов набралось столько, что по ним читался весь вылет, как сводка: где нас держали плотно, где пожиже.

У Гладкова по левой плоскости их было девять — он на третьем заходе дольше всех висел над хвостом колонны, и радиатор ему всё-таки достали: к вечеру под мотором натекла тёмная лужа. Девять дыр по обшивке — это полночи работы по заплатам; пробитый радиатор — хуже. Его не клеят, как обшивку: надо снимать, ставить другой, гонять мотор и смотреть, не потечёт ли опять, — а другого на Конной под рукой нет. Гладковский борт техники уже закатили в дальний капонир под сеть: он не пойдёт ни утром, ни, по всему, завтра. Морозов привёз три, все по фюзеляжу, ни одной опасной — обшивку залатать да закрасить. Тихонову посекло стабилизатор, две. Бабенко вернулся чистым, повезло. Захарову, моему правому, осколком развалило фонарь по краю — стекло держалось на честном слове; его меняли целиком, со снятием, потому что летать с трещиной поперёк глаз нельзя. На семёрке одна, по концу правой консоли, из тех, что считают не по числу, а по тому, держит ли плоскость управление.