Почта на распутице ходила лучше, чем самолёты: подводы тащились по той же грязи, но тащились.
Вечером второго нелётного дня я наконец сел к тем двум треугольникам, что лежали — один в нагрудном неделю, другой под планшетом со вчера. Оба от неё. Руки, отмытые от глины кое-как, ещё пахли соляркой и мокрой верёвкой; под ногтями осталась чёрная кайма, которую за два дня грязи было не отскрести, и распёртые верёвкой пальцы держали тонкий листок неловко, как чужой инструмент. Сгиб на треугольнике я разворачивал дольше, чем нужно, — боялся прорвать намокшую по дороге бумагу. Я открыл тот, что новее, со штампом полевого госпиталя, и читал при коптилке, под дождь по крыше.
Она не писала про любовь и не писала про дом. Она писала про свою войну — ту, что шла в десяти переходах от моей, в госпитальных палатках и на санитарных подводах. Писала, что раненых везут с переднего края долго, по таким же раскисшим дорогам, и что половину работы её войны решает не операция, а то, довезли или нет; что доводят не всех; что она научилась считать не вылеты и не операции, а тех, кого не довезли, и что счёт этот у неё длинный и растёт. Писала про одного — мальчишку-танкиста, которого везли восемь часов по такой же грязи с зажатым жгутом, и довезли, и он жил, и это была её победа за всю неделю; и про другого, которого везли три часа и не довезли, а почему — она не написала, потому что причины не было, просто не успели. Из таких побед и невезений и складывался её счёт. Писала спокойно, без жалоб, ровным сестринским почерком, каким заполняют графы в журнале поступивших, — ту цифру, что довезли, и ту, что нет.
А в конце, после всего, одной строкой, без нажима, стояло:
«Ты там не геройствуй. Геройство я вижу каждый день — его привозят ко мне на подводах, и половину я не довожу. Не лезь вперёд других, не доказывай ничего. Просто доживи. Доживай, слышишь. Это всё, о чём прошу. В.»
Я перечитал эту строку дважды.
Я сложил треугольник по сгибам и убрал в нагрудный. За коптилкой было тихо — только дождь по крыше да где-то у капониров, под пологом, стучали по дюралю: латали в ночь, как латали днём. Тетрадь с разбором лежала тут же, под планшетом, и за два нелётных дня я не вписал в неё ни строки — ни потери, ни заплаты, ни выработанного моторесурса. Графа стояла пустая, как полоса. В этот вечер я её так и не открыл.
Я не стал отвечать в ту ночь. Сел было, придвинул бумагу — и отложил: то, что просилось написать, было либо больше, чем влезает в треугольник, либо меньше, чем стоило бы сказать. Я убрал оба её письма обратно в нагрудный, под реглан, где сухо. Там у меня и без них было что носить — мелочи с разных дней и разных людей, своя память, свой счёт; теперь к нему легли два её треугольника. И выходило, что мы с ней, каждый на своём конце войны, считаем одно и то же, только разными столбиками.
К утру третьего дня дождь унялся.
Не кончился — затих, перешёл в морось, потом и морось сошла, и в разрывах низкой облачности проглянуло мутное, нежаркое солнце. Из-под пологов повылезали поглядеть на него, задирая головы, как на редкость: за два дня все отвыкли от неба. Полоса не просохла; она только перестала прибывать грязью. Но и этого хватило: к полудню земля схватилась настолько, что разбежать машину по настеленным жердям и поднять стало можно — на пределе, с риском, но можно.
Трофимов снова обошёл стоянки — реглан на нём за два дня просох коробом, — попробовал полосу сапогом, поглядел в прояснившийся разрыв над капонирами, потом на меня; и на этот раз сказал то, чего два дня не говорил:
— Готовь шестёрку. Полетим, как только просохнет настолько, чтоб сесть обратно. Заявок за эти два дня накопилось — земля без нас задыхалась.
Первую машину выкатили на пробу к вечеру — мою семёрку, на свежей заплате, на перебранном приёмнике. Прокопенко прогрел её прямо на настиле, погонял, послушал; машину прокатили по жердям взад-вперёд — держали, не тонули, только чавкали под колёсами и выгибались. Колёса держали на жердях, мотор схватывал с первого баллона, новая лента в задней шла без задёра. Готова — условно, на грязи, но готова. Завтра ей снова к балке.
Машины были готовы условно: на грязи, на жердях, с новыми лентами, с перебранными приёмниками, со сменёнными баллонами, с обстуканными после буксировки хвостами. Шесть бортов, вытащенных из распутицы руками всего полка. Гладковский ещё стоял в ремонте, его место на завтра я закрывал, сводя пары наново, как сводил весь сентябрь.