— Не дотяну до полосы, командир. — Голос его опал, без прежней рваной высоты, совсем по-другому. — Мотор встаёт.
— До полосы не надо. Дотяни до своих и садись на брюхо, на ровное. Под тобой уже наши. Шасси не выпускай. Садись на живот, тяни ручку на себя до последнего. Я над тобой.
Он сел за нашим передним краем, на бурое раскисшее поле, на брюхо. Винт поймал землю, лопасти загнуло назад, машина пошла юзом, вспахивая грязь, и встала, задрав хвост, поперёк пашни. Я качнул семёрку над ним низко — раз и другой, считая секунды до того, как откинется фонарь. От машины, привалившись к плоскости, отползал человек: медленно, на руках, волоча ногу. Живой. К нему уже бежали от ближнего окопа, согнувшись, по раскисшему полю.
Я собрал шестёрку и повёл домой. Над серединой пути нас нагнала наконец пара Яков — те самые, что весь бой провисели где-то у города; покачали крыльями, пристроились сверху. Прикрывать было уже нечего. Звать их я не стал.
Сели мы в полдень, все, кроме Дёмина.
Дёмина привезли на полуторке к вечеру. Ногу ему посекло осколком — не насмерть, кость цела, но месяца на два он выходил из строя. Машину списали там, где она легла: мотор перебит, фюзеляж сложен, на ремонт тянуть нечего. Первый тяжёлый вылет обошёлся ему ногой и машиной. Обошёлся дёшево, если по правде: повиси он над той батареей ещё секунду — привезли бы не его, а похоронку. Я зашёл к нему вечером. Он лежал бледный, с забинтованной ногой, и виноватился — не за ногу, за машину: казённую, новую, угробил в первый же серьёзный вылет. Я сказал ему то, чего когда-то не сказал Сошникову, а надо было: машину спишут и дадут другую, а вот второй такой ошибки у него уже не будет, если эту запомнит. Машин у страны больше, чем лётчиков, доживших до второго вылета.
Прокопенко обошёл семёрку, нашёл по правой плоскости рваную дыру от двадцатимиллиметровой — не задело ни тяги, ни бака, повезло, — и молча взялся ставить заплату, считая мне новый счёт по машине. Захаровский борт принёс пробоину по плоскости, тоже без беды. Морозовский тоже пришёл с дырами с дальнего края, но мотор был цел, и Морозов ходил мрачный не из-за машины. Он подошёл ко мне у стоянки, помялся и сказал коротко, не глядя:
— Сошников меня закрыл. Я вышел низко, дурак, додержал прицел. Если бы не он — сняли бы.
— Знаю. Видел.
Сошникова я нашёл у его машины. Он стоял, смотрел, как оружейник чистит ему стволы, и был молчаливее обычного — не гордый, а будто сам ещё не разобрал, что сделал. Хвалить в полку я не любил, да и нечего хвалить за то, что лётчик закрыл своего ведущего: это не подвиг, это работа пары. Я сказал ему одно:
— Сегодня пару водил ты, не Морозов. Запомни, как это было. Завтра опять полетишь ведомым — но летать будешь уже по-другому.
Он не ответил, только опустил глаза на чистимые стволы и сжал губы. Понял, кажется, не словами — тем местом, которым понимают в воздухе.
Над разбором я в тот вечер засиделся при коптилке, пока не выстыла землянка. Батарею мы прижали, но не подавили: на день-два замолчит, потом снова заговорит, и нас снова на неё пошлют. Такая она, октябрьская работа, — нудная, без счёта и без победы, своих стачивает медленно, по машине, по ноге, по человеку. Я вписал дыры по двум бортам, списанную машину Дёмина, его ногу. А отдельной строкой, внизу, не для штаба, для себя, — про Сошникова: ведомый закрыл ведущего, без приказа. Подержал над этой строкой карандаш, хотел добавить, что растил его на это с сентября, — и не стал. В приказ такого не пишут, а себе я и без приказа знал.
Дёмин в ту же тетрадь не лёг ни строкой. Он лежал на нарах через две землянки, с забинтованной ногой, и входил сейчас в то самое узкое место, из которого Сошников только что вышел. Тот же порог, и каждый берёт его сам. Сошникова я довёл. Дёмина начну доводить заново, с того же начала, с какого начинал с Сошниковым, — если батарея даст время.
Над аэродромом стыла октябрьская ночь, пахло стылой землёй и отработанным маслом, тянуло железным холодком — тем, что приходит перед первым снегом. Грязь на стоянках прихватывало первым лёгким заморозком — к утру подмёрзнет, станет легче катать машины. На стоянке темнело пустое место: там утром стояла машина Дёмина. Рядом Прокопенко в темноте добивал заплату на моей семёрке, и стук его по дюралю шёл ровный, как всегда. Заявок на завтра уже навезли: та же батарея, тот же северный участок, та же работа. Я закрыл блокнот. До большого, которого я ждал и про которое молчал, оставалось ещё считать дни — а пока был октябрь, и батарея за балкой, и Дёмин на нарах с посечённой ногой, и Сошников, ставший за один заход старше.