Я зашёл в землянку раньше других и увидел его первым — обычный листок из планшета, придавленный кружкой, чтоб не свернулся, и на нём в три строки карандашом: триста, восемьдесят, сто пятьдесят. Без подписи, без стрелок, без карты. Трофимов сидел над ним и не водил остриём по дорогам — дорог в этих числах не было. Были тонны и борта. Я понял, по чему сегодня бьём, ещё до того, как он раскрыл рот, — понял и про то, чего он в этот столбик не впишет.
Это знание я нёс в себе с лета. Не прикидку — исход, числом и месяцем наперёд. Мост был сосчитан во мне давно и без ошибки: полторы сотни бортов в день немец не поднимет никогда, и восемьдесят тонн будут таять до нуля сами собой, мороз за мороз, туман за туман, без всякого нашего эрэса. Но это был мой груз, не приказ. На стол его, как Трофимов выкладывал свои три строки, не положишь.
— Грейтесь и слушайте арифметику, — сказал он, когда землянка набилась и над кружками встал пар. — Не для красоты. Чтоб знали, по чему сегодня работаете.
Он постучал по верхней строке.
— Армия в кольце. За триста тысяч ртов, не считая лошадей, которых они доедают. Чтоб такая масса просто не легла — ей надо в день хлеба, патрона, снаряда и горючего не меньше трёх сотен тонн. Это голодный паёк, ремень в последнюю дырку. По-человечески надо вдвое. Геринг наобещал своему фюреру пятьсот. Запомнили край — триста.
Карандаш сполз на вторую строку.
— Возит он это трёхмоторным гусем, тем гофрированным, что вы жгли третьего дня. Гусь берёт в брюхо тонны две, край две с половиной, и то налегке по бензину, а налегке не пойдёт — ему ещё назад через обвод тянуть. Берёт и двухмоторным, бомбардировщиком, который под груз не строен, — чуть больше, чуть быстрее, так же не приспособлен. Считайте: чтоб привезти триста тонн, надо поднять и посадить полторы сотни бортов. В мороз, в туман, в обледенение, через наши истребители и нашу зенитку. Полторы сотни. Каждый день. Без выходных.
Карандаш лёг.
— Не поднимает он полутора сотен. И половины не поднимает. Вчера, говорят, дотянул почти до трёх — и захлебнулся, потому что столько разом сесть, разгрузиться и уйти полоса не дала. А в обычный день в кольцо доходит тонн сто, восемьдесят, бывает меньше — туман сел, и за сутки ни одного. Делите восемьдесят на триста тысяч. Это они там делят каждое утро, по граммам.
В землянке стало тихо так, что слышно было капель у входа. Сёмин подался к листку, будто хотел перечесть числа сам. Морозов держал кружку, не отпивая. Кравцов, политрук, открыл рот добавить и закрыл — к этим трём строкам добавить было нечего.
— А раз так, — голос Трофимова стал жёстким, рабочим, — ваша работа сегодня не гусь. Гуся сожжёте — он один, на его место завтра пришлют другого, у немца их пока хватает. Ломайте не борт. Ломайте то, без чего и сотня бортов — куча железа над степью. Полосу. Разгрузку. Штабель, к которому он сел. Тягач от борта к складу. Собьёте цикл — он сядет, а разгрузиться не сможет; разворотите полосу — следующий ляжет на брюхо своим же поперёк. Тогда из восьмидесяти тонн до окопа не дойдёт и сорок. Понятно ставлю?
— Понятно, — сказал я.
Я слушал, не меняясь в лице. Трофимов выкладывал на листок то, что я носил под рёбрами, — только он клал прикидку на день, а я знал исход на зиму. Идти к этому исходу надо было руками: вот этим вылетом, по этой полосе, сегодня.
— Снаряжать под узел, не под борт, — сказал я, вставая. — Эрэсы все. Сотку — две: одну под штабель, одну в полосу, воронкой. В ленту осколочно-зажигательный гуще, по разгрузочным командам, по тягачам. Жечь будем не гуся — то, чем он на земле живёт.
Восьмёрку я поднял перестроенную. Воробьёв справа, на захаровском месте, уже почти своём, — я привыкал доворачивать на него шеей. Морозов с Сошниковым второй парой. Гладков третьей, и с ним Сёмин, потому что бабенковский борт лежал на брюхе в сорока километрах, движок с него только снимали. Восьмым шёл Лагутин — лётчик декабрьского пополнения, второй боевой, которого я держал поближе к себе, как держал когда-то зелёного Сошникова. Панин замыкал. Прикрытие — пара Яков, тонкая, как всегда.
Площадку выдал столб прогретого воздуха над укатанным снегом, дымки моторов, что не глушат на разгрузке.
Узел открылся весь сразу — не один севший гусь, как третьего дня, а целая работа на снегу. Серая накатанная полоса, на ней один трёхмоторный на разбеге уходил порожняком; у края, носами врозь, два других стояли с распахнутыми боками; меж ними сновали тягачи, ползали фигурки команд, темнели штабели. И всё это сошлось в одну точку под целиком — укатанное серое полотно перед разгрузкой, куда садился каждый, кто кормил кольцо. Туда я и клал.