Что-то ударило в правую плоскость — глухо, коротко, как кулаком по фанере. Машину повело вправо, я придавил её обратно педалью и ручкой, качнул крен туда-обратно — элерон ходил, управление держало.
— Командир, у нас в плоскости дыра, у консоли! — Ковальчук. — Элерон цел, ходит! Дымка нет!
— Вижу по ручке. Терпит. Группа, выход на восток, сбор низом!
Восьмёрка стягивалась из дыма парами, прижимаясь к снегу. Яки сверху качнули крыльями — мол, чисто, истребителя над полем нет, немцу нынче нечем поднять прикрытие со своих сидящих в снегу аэродромов, — и я повёл группу прочь, на восток, тем же низом, каким пришли. Зенитка ещё провожала нас вдогон рваными очередями, но кольцо своё она держала над полосой, а не над степью, и за краем поля строчки оборвались.
Сошников дотянул. Сел не у нас — на ровном за передним краем, на брюхо, у своих; Морозов покачал над ним крыльями, дождался, пока тот выберется из кабины и махнёт рукой, засёк место по дорожной развилке и нагнал группу. Машину спишут. Пилот цел — выскочил из боя сразу, креном, не подставив зенитке брюха, и взяла она его не насмерть, а в мотор. Домой я повёл семерых, восьмой тянул стороной с Морозовым, кренясь на масляном хвосте; и это был первый за том день, когда я заходил на свою полосу, не зная за хвостом ни одной траурной рамки. Восемь подняли, семь привели на колёса, восьмой лёг за передним краем — и пилот вышел из него сам.
Дыру в моей правой плоскости Прокопенко смерил пальцем через тряпку и сказал, что к утру залатает, что консоль цела и лонжерон не задет, повезло. Доклад Трофимов слушал стоя, у карты, и, не дослушав, переправил карандашом синюю двойную обводку полосы крест-накрест — и в этом крест-накрест был весь вывод, какой я мог бы написать словами и не стал.
— Четыре на стоянках, два у полосы, бензовоз, — повторил он, считая по своей пометке. — Полосу перепахали, борт лёг поперёк. Приём с утра сорван. — Он отнял карандаш и постоял над картой. — Они её к ночи расчистят. Оттащат, засыплют, утрамбуют — и завтра опять сядут.
— Сядут, — сказал я. — На день, на два. У них одна эта да Гумрак, больше принимать некуда. Свалится эта — останется Гумрак. Свалится Гумрак — будут с воздуха кидать в снег, не садясь.
Трофимов поглядел на меня поверх карты — недолго, как глядел, когда я говорил то, чего по сводке знать ещё не мог. А я говорил по сводке: что котлу в день надо сотни тонн, а через эту полосу и Гумрак сочатся десятки, — это было в любой сводке, кто умел читать. Дату, на которую этой полосе хватало сил, я подержал при себе.
— Ну, перепахивай дальше, — сказал он только и свернул синьку в трубку, сунул под локоть. — По одной полосе за раз. Завтра — погода даст — снова к ней. Или к Гумраку, как штаб распишет.
— К ней, — сказал я. — Эта пока живая. Гумрак подождёт своей очереди.
Прокопенко в темноте у капонира уже резал по моей плоскости заплату — через тряпку, медленно, давая ножницам пройти ровно столько, сколько держали пальцы, и не больше, — и, когда я подошёл, не обернулся, а спросил у машины, не у меня, проводя ладонью по гофрированному рваному краю дюраля:
— Цел. Привезли. — И, помолчав, тише: — Что, горит ихний аэродром?
— Горит, Гриша, — сказал я. — Четыре горба и полоса.
— Ну и пусть горит, — сказал он ровно, без складки, и взялся резать дальше. — Раньше сядут — раньше у меня руки заживут.
А горит он стоял у меня перед глазами не оттого, что Прокопенко спросил, — оттого, что я видел его на развороте, своими, последним, что осталось под уходящей плоскостью.
Когда я заломил семёрку с крена на крен и потащил группу прочь, Питомник провалился под правое крыло весь разом, как со стороны, как чужой человек со стороны видит свою же беду, — и за ту секунду, пока он сползал за хвост, я снял с него весь счёт, который потом Трофимов пометит карандашом. Полоса была уже не полоса. Поперёк её укатанной серой ленты, в две воронки, выбитые гладковскими сотками, влип носом горящий борт, и из него валило вверх, в седой потолок, чёрным столбом, и столб этот ветром сносило вдоль полосы, накрывая её всю — ту, на которую немец молился месяц. По стоянкам стояли кострами четыре горба, опавшие на крыло, гофр их пузырился и тёк, и дым от них шёл не серый, а бензиновый, жирный. Гружёный, которого взял Сёмин, лежал ломаный за краем поля, уткнувшись в снег, и от него тоже занималось. У заправщика догорал бензовоз жёлто-чёрным, и то, что стыло рядом, занялось от него и потекло огнём по утоптанному снегу. И ни один борт не выруливал больше к этой полосе, и ни один не заходил на неё с дальнего края, потому что садиться на неё в этот час было некуда — на час, на два, на сколько у них хватит сил оттащить горящее и засыпать ямы голыми руками в землю колом, эта пуповина была перерезана. Я держал крен, пока Питомник не ушёл совсем за хвост, и не дал по нему второго взгляда; и в этом было всё, что я мог бы вписать в графу, и чего не вписал, — он горел, и его было видно с разворота, и больше ничего ни в какую графу не шло.