Про удои-надои также много говорилось по-радио и писалось в газетах, как и про мичуринские привои-подвои. Я усвоила твердо: колхозы постоянно борются за высокие удои. Только вот с кем было не ясно, наверное, с коровами, хотя к ним слово «борьба» совершенно не подходило. Уж очень выхоленные красавицы с блестящей шкурой, с расчесанной кисточкой на хвосте выглядели неторопливыми и невозмутимыми. Да и с таким огромным выменем не очень-то ринешься в атаку. Может, они бодались, не давая колхозникам себя доить? Или лягались, подтверждая мои тайные опасения. Как бы то ни было, колхозники неизменно выходили победителями: несмотря на коровье коварство, удои, как сообщало радио, все время росли.
В самой глубине выставке, где она граничила с Ботаническим садом, находился павильон «Охота и рыболовство». Посетители туда добирались редко: он стоял на отшибе, в стороне от главных достопримечательностей. Какой-то он был вообще второстепенный. На него, словно, уже не хватило колонн — поставили, что осталось, штуки четыре. Зато у входа была водружена гипсовая статуя охотника, представлявшего эвенков, якутов, чукчей — все северные народы зараз. За спиной у него висели ружье и мешок, на ногах — торбаза, скуластое лицо ровно обрамлял капюшон меховой кухлянки. Абориген радостно улыбался — видно, много сдал пушнины государству.
На всякие кровожадные охотничьи трофеи веселого охотника: медвежьи и волчьи головы со стеклянными глазами и чучела глухарей и куропаток я старалась не смотреть и сразу устремлялась к аквариуму. Там плавали осетры, тоже, кстати, символ сталинского изобилия. Знаменитый на всю Москву, а, может быть, и на всю страну, рыбный магазин в нашем доме на улице Горького, был разукрашен фресками — румяные рыбаки в резиновых сапогах до бедер горделиво держат на вытянутых руках огромных осетров, хвосты которых свисают до земли. На заднем плане лодка и сеть, из которой низвергается богатый улов. Опять все тот же рог изобилия.
Огромные рыбы подплывали вплотную к стеклу аквариума, и я вставала на цыпочки, тянулась изо всех сил, чтобы оказаться вровень с их головами. Осетры плыли не сворачивая, как будто перед ними была цель, гибкие, несмотря на броню из ромбиков-бляшек, охватывающую их тела до белого живота. Живот с икрой был совершенно беззащитен.
Лаврушинский переулок
Получается, по всем признакам, что по тем временам наша семья была богата — все атрибуты налицо: отдельная двухкомнатная квартира в сталинском доме, домработница, машина «Победа», шофер.
Все это благополучие зависело от авторских, если шли папины пьесы. Существовало страшное слово «лит» и глагол «залитовать» — получить разрешение цензуры. Этого «лита» долго ждали, его не давали. А высокие инстанции с их партийной паранойей могли запретить даже пьесу с «литом», усмотрев в ней нечто идеологически вредное. На этапе «прогона» — сдача готового спектакля чиновникам Министерства культуры — тоже могли возникнуть всякие осложнения. Но если пьесу не запрещали и она с тысячью поправок преодолевала все препоны и ее разрешали ставить во всех городах (бывало, что разрешали ставить только в Москве) — тогда папа получал авторские. Поступали они на счет в Управление по охране авторских прав. Помещалось оно в подвале «писательского» дома, того самого, что крушила Маргарита в романе Булгакова.
Папа, помятуя, что следующая пьеса может оказаться в столе — никакой предыдущий успех не гарантировал от гонений и зубодробительной статьи в «Правде», — с деньгами обращался очень осторожно. Чек он выписывал всегда неохотно. И мы с мамой отправлялись в «охранку» — так среди писателей называлось это благословенное учреждение.
Ехали до метро «Новокузнецкая», а потом, перейдя Пятницкую, шли мимо церкви с уцелевшими барочными ангелками.
В Лаврушинском переулке всегда стояла зима, с серого низкого неба летел редкий снег. Я смотрела под ноги, чтобы не поскользнуться на черных до зеркальности отполированных языках льда на тротуаре. Дверь в «охранку» тяжелая. Солидная, как и сам дом, неохотно впускала посетителей. Но, преодолев ее сопротивление, так приятно было очутиться с мороза в уютном канцелярском тепле. У лестницы помещался гардероб со швейцаром, но мы обычно не раздевались — на получение денег со счета не требовалось много времени. Зато, когда возвращались, швейцар торопился открыть дверь. Ему принято было давать на чай, чтобы услышать замечательную фразу: «Преемного ваме-с благодарен-с!»