Выбрать главу

   Так вот откуда начался мой полет в грядущее. С недавнего прошлого. С воспоминания о том, как я пострадал в борьбе за мир. И пусть мое донкихотство так и не принесло облегчения народам планеты и осложнило положение моей семьи - разве не вправе я гордиться здесь, под землей, своим далеко не обывательским поступком? Что ни говори, а в атомной войне, в том, что мой родной город и множество других больших городов нашего распрекрасного мира, превращены в обломки ада, в том, что мириады жаждущих мечутся по развалинам улиц и проспектов в поиске глотка воды, в том, что человеческая культура отдана на растерзание чуме и мору, я неповинен. Неповинен, слышите! Я успел вовремя умыть руки, но не кровью - не кровью! Я умывался слезами, ибо знал и чувствовал, чем все это кончится! Я ничего не смог остановить, но последуй другие за мной, - другие здесь и другие там, - ужаснейшей катастрофы, возможно, удалось бы избежать. Впрочем, что сейчас горевать о былом. Уж кто-кто, а я-то сейчас нахожусь в своем подземном убежище в полнейшей безопасности. Надо мной пылает Земля, а я - я весь в размышлениях о грядущем миропорядке. И если ограничить свою фантазию строгими рамками исторического материализма... Но прежде следовало бы воздать должное профессиональному мастерству товарища Чиавитта. И даже не столько мастерству, сколько тому, что он правильно понял смысл поставленной перед ним задачи.

   Все было очень для меня необычно. В столь щекотливом деле я, конечно, не мог положиться даже на моего верного личного секретаря, хотя и поручил тому доставить мне специальный телефонный справочник по соответствующему служебному каналу Обнаружив в нем номер мобильного телефона Чиавитта и поборов немалое волнение, я позвонил ему за полночь, представился по фамилии и должности, напомнив таким образом о значительности собственной персоны, и, когда слегка обалдевший журналист окончательно уяснил, что разговаривает с одним из высших сановников страны, жестко объявил тому, что немедленно хочу сделать феноменально важное заявление для печати. Затем, уже более мягко, добавил, что речь идет именно о его газете в силу ее партийной принадлежности, что время не терпит, и объяснил, какими улицами лучше в столь поздний час добираться до моего дома. "Но только выезжайте сразу, - потребовал я, - иначе можете запоздать". Как потом выяснилось, Чиавитта сидел за компьютером и мой звонок не разбудил его, но не сомневаюсь, что он, как истинный зубр своей профессии, в любом случае выехал бы ко мне без проволочек. И вот, в начале второго часа ночи, итальянский журналист ввалился ко мне в квартиру, отряхнув снег с пальто прямо у меня в прихожей (вот, наверно, был удивлен дежуривший в подъезде сотрудник охраны, но, делать было нечего, приходилось идти на риск. Должен сказать, что моя проснувшаяся от шума супруга, накинув халат хотя и выглянула на звонок из спальни, так и не поняла, кем же был этот импозантный бородач с миниатюрным диктофоном в руках, но на следующий день я решил рассказать ей обо всем, так что события не захватили ее врасплох). Получив письменный текст моего заявления и выслушав мои условия, Чиавитта выразил намерение немедленно связаться со своей редакцией, но я остудил его пыл: "Не хотели бы вы задать мне несколько относящихся к делу вопросов, я готов по мере сил удовлетворить ваше законное любопытство". Чиавитта благодарно взглянул на меня и включил свой сверхпортативный диктофон. Расстались мы около пяти утра. Ушел он уставший, но чрезвычайно довольный, да и я еле держался на ногах. Содержание интервью было напечатано в "Уните" только на третий день (подозреваю, что окончательная увязка происходила на уровне ЦК Итальянской Компартии), и все эти три дня я ездил в кремлевский кабинет сам не свой, весь во власти тягостного и томительного ожидания скорого и неотвратимого возмездия, отменял все запланированные ранее мероприятия и, ссылаясь на дурное состояние здоровья, уезжал домой в середине рабочего дня. Меня лихорадило, температура подскакивала по три раза на дню, жена, после того, как я рассказал ей о случившемся более подробно, в отчаянии ломала себе руки, и мы в страхе дожидались неминуемого финала этой авантюры. Сейчас иногда мне кажется, что ничего особенного не произошло; подумаешь, высказал вслух пару-другую фраз в защиту мира, говорил что-то о необходимости взаимных компромиссов, о желательности одновременного прекращения пропаганды своих философских доктрин перед лицом всеобщей опасности, выступал за радикальное урезывание военных расходов и подчеркивал, что поиск истинного взаимопонимания обречен на неудачу, если только государства не научатся прощать обиды друг другу. Чиавитта задал мне немало конкретных вопросов о международной обстановке - он был из тех, кто быстро схватывает суть, - и хотя я попытался удовлетворить его любопытство максимально полно, белых пятен в моих ответах все же оставалось немало. При всем при том, даже наиболее пристрастный судья попал бы в затруднительное положение, стараясь извлечь расхождения между официальной позицией нашего партийного руководства и моими личными взглядами на основные международные проблемы. Изюминка, ради которой я заварил всю эту кашу - лейтмотив всего интервью - особенно ярко сверкнула в заключительной его части: "Пока человечество не придет к идее мирного сосуществования в идеологической сфере, нелегко надеяться на позитивные сдвиги в иных сферах: военной, экономической, политической. Западу пора громко, с использованием всех средств массовых коммуникаций, признать: Реальный социализм завоевал историческое право на существование и развитие в семье цивилизованных народов мира. Востоку, так же громко и с той же силой убежденности, заявить: Человечество не может обойтись без политического и философского плюрализма, одностороннее провозглашение права собственности на историческую истину противоречит принципам демократии, вне которой нельзя надеяться на подлинно созидательное общественное и технологическое развитие. Я не философ, а политик-практик. Поэтому меня мало трогают возможные обвинения в эклектизме моих воззрений, но не надо забывать, что они выстраданы через многолетний опыт деятельности на высоких государственных постах". После этого Чиавитта не удержавшись задал мне необязательный вопрос, высказываю ли я только свои личные взгляды. И хотя отвечать было необязательно, - очевидно, что какие-бы личные свои взгляды не излагал заместитель главы правительства в беседе с западным, пускай даже коммунистическим, корреспондентом, они неизбежно получают официальный оттенок, - но из вежливости я ответил ему и на это. Когда с вопросами было наконец покончено, мы заново прослушали запись, и я попросил Чиавитту внести несколько несущественных изменений в окончательную редакцию текста. Я и сейчас крайне благодарен товарищу Чиавитта за то, что мое интервью было опубликовано в том виде, в каком мы его согласовали. Больше всего я опасался возможных искажении буквы, ибо они не могли не привести к искажению смысла и самого духа интервью. Мне было хорошо известно, что в самой Итальянской Компартии действовали силы, способные пойти на подлог и извлечь из фальшивки определенную выгоду. Но Чиавитта действовал молодцом. Он и его политические друзья из ЦК ИКП не подкачали.

   А дальше произошло то, что и должно было произойти. Расчет оказался верным, и могущественная мировая пресса разнесла мои слова по белу свету. На короткое время ведущие зарубежные издания самых различных направлений запестрели заголовками: "Комунисты отступают", "Москва пересматривает свою политику", "Несанкционированное интервью или изменение курса?", "Слово за Вашингтоном", "Скандал в благородном семействе", "Советы дают миру шанс", и так далее, и тому подобное. На следующий день после публикации меня стали обходить стороной, а на очередном заседании Секретариата ЦК предложили объясниться на Политбюро. Естественно, что мои объяснения были признаны совершенно несостоятельными.

   Хорошо помню тот серый февральский день. Перед глазами маячит длинный, хорошо отполированный стол, и люди, сидящие в удобных, почти музейных креслах за этим столом, а во главе стола самый главный, и возможно, самый талантливый среди присутствующих человек, которому явно не по душе слова что я произношу против своей воли; это заметно по его стреляющим в упор зрачкам, по редким желвакам на скулах, по застывшим губам, которые только из вежливости не собираются в грозную гримасу; по смущенному, мальчишьему ерзанью вполне взрослых людей в ставших вдруг неудобными креслах. Помню полные едкого сарказма слова Самого Главного: "Наш уважаемый друг возомнил себя исторической личностью, с нами он уже не считается, куда нам до него. Ему лучше других известно, что полезно и что вредно для дела мира и коммунизма. В учебники захотел!". Помню осуждающее покачивание головой милейшего Владимира Васильевича, - надо же, какую я подбросил себе и другим дохлую кошку! Помню отрывистое: "А теперь проголосуем, товарищи...". Не надо. Не надо вспоминать. Они были, конечно, правы. Они не имели права поступить со мной как-то иначе, мягче. По отношению к своим соратникам по борьбе я поступил по свински, око за око, все верно, но... Но зато в ужасах войны я неповинен. Неповинен! Я умыл руки, чуть было не взошел на крест, и дон Эскобар Секунда может быть мною доволен. Интересно, удалось ли ему пережить бомбежки?

   Последовавший вскоре Пленум ЦК, на котором мне, ввиду приступа стенокардии, присутствовать так и не довелось, полностью поддержал точку зрения Политбюро. Решение было вынесено единогласно. Исключение из состава Центрального Комитета и строгий выговор по партийной линии. Сорную траву - с поля вон! Стоит ли лишний раз напоминать себе о том, что меня сняли с работы и отправили на пенсию.

   Ну что ж, что было, то было. А вскоре колесо истории совершило очередной оборот, раздавив при этом миллиарды человеческих жизней, - и большой ли с бездушного колеса спрос? И стоило ли вообще вспоминать про тот длинный серый день? Все равно - оборот следует за оборотом, а день тот в нем, как пятая спица в известном колесе. Прошлое осталось в прошлом. Ату его, ату! Давайте думать о грядущем.