В тот памятный ему ноябрьский день - и это оказалось его последней ходкой, - мой друг добрался до места назначения, как и прежде, без приключений и совершил весьма успешный бартерный обмен: выменял на двенадцать свежих буханок хлеба целых три ведра ядреной картошки. Собравшись в обратный путь и очутившись вскоре на узенькой, ставшей ему привычной платформе, он уже стал предвкушать, как заявится домой несколько часов спустя, отсыпает трофейный картофель в предназначенный для этой цели и чудом сохранившийся с доперестроечных времен громадный картонный ящик из под цветного телевизора, и, отдышавшись, примет тепловатый (о горячем нечего было и мечтать) душ, но вечно припозднявшейся тбилисской электрички на этот раз не появлялось слишком уж долго. Тем временем неожиданно повалил снег, первый настоящий снег в том году. Хлопья его становились все крупнее, день же начал клониться к вечеру, и среди ожидавших электричку на платформе таких же как и он бедолаг прошел слушок об обрыве контактной сети на трассе. Мой друг встал перед неприятным выбором: продолжить ожидание с неясной перспективой заночевать в мусульманской деревне в расчете на сердобольность местных жителей, или же пуститься по шпалам в путь до крупной узловой станции Марнеули, отстоявшей от платформы километров на пятнадцать - добираться до столицы оттуда было бы гораздо проще. Поделившись идеей похода по шпалам с несколькими крепкими на вид мужиками - одному пускаться в путешествие было страшновато, - ему удалось уговорить двоих из них - армянина и азербайджанца - державших путь именно до Марнеули. Сказано - сделано. Шли они споро, растянувшись по шпалам коротенькой цепочкой и мало разговаривая друг с другом. Снег почти не мешал им идти, но через пару часов, уже где-то на подходе к станции, когда железнодорожное полотно стало раздваиваться и растраиваться, а вдали уже показались контуры первых городских домов, за замыкавшим эту небольшую цепочку моим другом неожиданно увязалась свора собак. Сначала он пытался не обращать на них внимания и просто ускорил, насколько это было возможно, шаг. Собаки немного приотстали, но одна, особенно активная, самая большая и самая грязная из них, видимо вожак своры, с громким лаем все же увязалась за ним и все норовила куснуть его за пятки. Мой друг, парень в общем-то не из робких, решил остановиться и обернуться. Но оборачиваясь, он неудачно поскользнулся на мокром рельсе, и больно упал. Тут уж пришлось заорать что есть мочи и во весь голос призвать на помощь несколько обогнавших его попутчиков - их национальность и вероисповедание интересовали его в тот момент меньше всего на свете. Упавши он оказался на четверинках, и глаза его поравнялись с глазами собаки. Потом друг рассказывал мне, что в то мгновение ему было дано узреть в глубине ее бездонных немигающих глаз пресловутую Демократическую Ловушку во всей ее полноте, весь шум ее и всю ярость, раскрыть все обманы ее и махинации, все сладостные ее посулы и неисполнимые обещания, все сокрытые в ней неутолимые страсти и неутоленные желания. Но в них, в этих яростных глазах, ему открылся еще и длинный узкий лаз, ведущий куда-то далеко в пропасть - пропасть своего реального падения, - и он, попытавшись взглядом достичь дна этой пропасти, но так его и не достигнув, вдруг немощно и негромко завыл. Собачий лай неожиданно смолк. При виде стоявшего на четверинках между сумеречными серебристо-лиловыми рельсами и отчаянно воющего доктора наук, многоопытный пес испугался и, поджав хвост, убежал... Стоявшие поодаль в ожидании вожака собаки послушно последовали за ним, и подступившим к моему другу на помощь с камнями в руках попутчикам уже некого было отгонять. Они лишь помогли ему, все еще подвывавшему и постанывывшему, подняться - по счастью, упав, он не ушибся, - и дойти до станции. В конце концов дневная мечта моего друга осуществилась далеко за полночь: ему удалось таки доехать до тбилисского вокзала не утеряв при этом ни единой картофелины, и вскоре оказаться дома, в относительном тепле и, главное, в безопасности. Жене про свое приключение он ничего не рассказал, ибо она и так казалась чрезмерно взволнованной его опозданием, но больше в ту деревню за картошкой не ездил. К счастью, к тому времени ему все же удалось создать кое-какие запасы, что и помогло им пережить ту страшную, памятную зиму.
Х Х Х
Итак, мы с Антоном твердо решили как следует проучить ненасытного Хозяина, сколь незаслуженно, столь и безнаказанно пользовавшегося всеми земными благами в полное свое удовольствие. И мы вполне точно определили самое чуткое звено системы его жизненных ценностей: деньги, деньги и еще раз деньги. Без денег трепыхаться бы ему рыбой в отсыхающей под полуденным солнцем луже. Было очевидно, что нанести зарвавшемуся наглецу чувствительный укол прямиком в сердце возможно лишь похитив у него достаточно крупную сумму денег. В остальном, по нашему мнению, он был неуязвим.
Наверное, пришла пора упомянуть и о том, что в студенчестве своем я как-то незаметно для себя попал в плен к Достоевскому. Глубоко почитая его гениальность, залпом читал я и про Карамазовых, и про село Степанчиково с его обитателями, и про Верховенского, и про Шатова, и, в довершение ко всему, искренне восхищался Родионом Раскольниковым, как человеком Посмевшим, решившимся переступить через препятствия, колебания, сомнения и условности, но сохранившем, несмотря ни на что, и понятие о чести, и доброту, и сострадание к людям. Значит можно все же поступать по-своему и оставаться человеком! Но, боже мой, как я тогда читал Достоевского! Ведь я упивался им как детективом или фантастикой, трудно поверить, но так и было со мной на самом деле. Я и "Преступление и наказание" прочел так, словно это был приключенческий роман, с убийством, с погоней и следователем, с соответствующей развязкой и так далее. Ну или почти так. Во всяком случае психическую неуравновешенность несчастного студента я относил к слабостям клиническим, а не идейным. Уж я-то на его месте, мнилось мне, никак не допустил бы тех грубых, непоправимых ошибок, что понаделал он и попался. Я одновременно ему сочувствовал и презирал его. Лет семь-восемь спустя мое мнение о романе и его главном герое изменилось почти до неузнаваемости, но семь лет - это семь долгих лет, многое смешавшись. А тогда, не в последнюю очередь благодаря образу Раскольникова, мною овладело убеждение в допустимости насильственной формы самоутверждения. Я с негодованием отверг бы всякое подозрение в том, что сам способен убить человека, но не убийством же одним! Лишь одно условие считал я действительно обязательным - самоутверждение не должно превращаться в самоцель; оно способно оправдать себя только растворяясь в космического масштаба идее. Беда Раскольникова, - это беда личности возомнившей себя сверхчеловеком, белокурой бестией, Наполеоном без трона, рассуждал я. Ну а случись что человечество могло бы избавиться от нищеты, болезней, угнетателей-кровососов только ценой убийства скупой старухи, или даже всех скупых старух вместе взятых? Что? Не стоило бы заплатить такую цену? Разве справедливо презирать и, тем более, наказывать Раскольникова - не того что в романе, а идейного до мозга костей, - только за то, что он нашел в себе силы во имя общечеловеческого прогресса раскроить старухе-процентщице череп? Прогресс требует жертв и всегда получает требуемое - так было, есть, и так будет. Раскольниковы сами творят свой высший суд, но человечеству все равно не обойтись без них, они необходимы как фермент, как бензин для мотора внутреннего сгорания - бензин сгорает, а машина едет вперед, преодлевая совсем иные барьеры. И идейные Раскольниковы заслуживают тем большего уважения, чем страшнее их личная судьба; ведь ей, как правило, как и судьбе бензина, не позавидуешь. Впрочем, с глаз долой - из сердца вон. Я часто спорил сам с собой. Ну как прикажете определить необходимую и достаточную дозу спасительного насилия? Где остановиться? Но вопросы - вопросами, а, как-бы то ни было, человек, посвящающий жизнь борьбе за торжество справедливости и свободы, всегда должен быть готов к применению силы. Иначе его принудят расписаться в собственной беспомощности и он прослывет жалким шутом и в глазах современников, и в памяти потомков. Такие вот соображения. Нетрудно представить с какой радостью и с каким облегчением воспринял я согласие Антона после той неповторимой пьянки.
Хозяин стоил миллионы. Миллионов могло быть пять, а могло и все пятнадцать, во всяком случае так полагали многие уважаемые и заслуживавшие безусловного доверия люди, как-то: моя матушка, родители Антона, ученый сосед с первого этажа, наши сокурсники, горожане... В общем, имя им было - легион. Ну а после той пьянки у нас улетучились последние сомнения: у себя на квартире такую барахолку мог устроить только неофициальный миллионер. И когда Антон согласился, у меня отлегло от сердца. Утром, переговорив на ясную голову, мы с ним подтвердили наше первоначальное решение. И только после этого взялись за дело по-настоящему.
Судя по всему, некую часть своего состояния делец хранил в сейфе, о существовании которого он так неосторожно сболтнул. Сейчас нам предстояло основательно поломать головы над тем, каким образом добраться до вожделенной бронированной цитадели. Разработанный нами в общих чертах план длительной правильной осады выглядел следующим образом: втерясь в доверие к Хозяину и завоевав прочные его симпатии, заполучить естественное право захаживать к тому по-свойский в любое время суток и постоянно провоцировать на столь приятные его сердцу пирушки, а в надлежащий момент опоить его до беспамятства и воспользовавшись беспомощным его состоянием, снять слепки - а никак не похитить, дабы не будить последующих подозрений - со всех ключей, которые при нем окажутся (по нашему мнению, учитывая частнособственническую психологию Хозяина, не могло случиться так, чтобы ключ от сейфа не находился бы при нем постоянно). Затем, при первом же удобном случае, следовало проникнуть в квартиру Хозяина, вскрыть сейф и перенести его содержимое в загодя определенное надежное место. Мы понимали, что осуществить задуманное будет далеко не просто и непредусмотренные первоначальным планом препятствия придется преодолевать импровизируя, с ходу, но надеялись на лучшее. Жребий был брошен.