Перед лестницей я на какую-то долю секунды замешкался, никак не решаясь заступить на ступеньку первым. Заметив мое смущение, Писатель ободрительно мне улыбнулся и прошел вперед. Мне осталось лишь следовать за ним, украдкой обозревая с лестницы гостиную и пытаясь понять куда же это я все-таки попал.
Поднимались мы по лестнице с полминуты, не больше, но тем не менее я успел подпасть под очарование некоего чуждого, но все же знакомого, где-то вычитанного и оттого не раздражающего меня духа. Вставленный в неглубокую нишу бюст какого-то лысого римлянина, вероятно императора или философа; длинный массивный стол в окружении высоких чопорных стульев; развешенные по стенам и обрамленные позолоченными рамами картины; торжественно установленные на мраморные плитки старинные бронзовые канделябры; старинная же люстра, излучавшая хрустально-золотистый свет из под высокого потолка - все это немедля вызвало у меня вполне старорежимные ассоциации. Тем временам мы поднялись на второй этаж. Признаться мне и сейчас неведомо, как именно устраивали в прошедшие столетия свой быт достославные британские литераторы: могло статься, что верхние этажи их особняков занимали спальные покои, а не рабочие помещения, но незримо витавший в этом уголке улицы Перовской викторианский душок никак не желал меня покидать. Почему-то на мгновение я и сам представил себя писателем, эдаким современным Киплингом, который мрачно скрестив на груди руки, любуется отнюдь не интерьером старенького верийского здания, а серо-зеленоватым пейзажем Корнуэлла, с искренней грустью оплакивая былое величие той Империи, над владениями которой никогда не заходило солнце. Но увы, - мы немедленно проследовали в рабочий кабинет Писателя, и я, в силу необходимости, перестал оплакивать то, что никогда мне по праву не принадлежало. В кабинете было тепло, темновато и уютно, однако, очарование самодеятельным викторианством продолжалось. Свисавшие над потухшим камином ветвистые оленьи рога; белая и пушистая медвежья шкура на дубовом паркете; литографии и гравюры, заполонившие стены кабинета; многочисленые книги, журналы и альбомы, разложенные на письменном столе и на шкуре в некоем, одному только Хозяину ведомом порядке - все неоспоримо свидетельствовало о том, что обустраивая свою обитель Писатель целиком полагался на собственное разумение - чуткого женского влияния, по-моему, здесь не чувствовалось. Закрыв за собой дверь поплотнее, Хозяин включил стоявшую у него на письменном столе настольную лампу, и усадил меня в одно из удобных, но довольно ветхих кресел, окружавших небольшой журнальный столик. Затем Писатель неожиданно, подобно опытному фокуснику, исчез за тяжелой портьерой прикрывавшей, видимо, некий потайной ход, но через пару минут вернулся, неся поднос с парой высоких бокалов, зажигалкой, бумажными салфетками и лежащими на маленьких блюдечках пирожными. Поставив поднос на столик он опять исчез и, разумеется, вскоре же вернулся, на этот раз неся в правой руке бутылку красного вина (видать какого-то особенного, ибо на ней не было этикетки), а в левой - пачку заграничных сигарет, и на столике сразу стало тесно. Затем он, удобно устроившись в кресле напротив, с минуту оценивающе осматривал меня своими глубоко посаженными и хитровато прищуренными глазами, и, прервав наконец затянувшееся молчание, молвил: "Мне необходимо потолковать с Вами". Разумеется, я не имел ни малейшего представления, о чем же собирается Хозяин со мной толковать, но пока-что он вел себя вполне демократично - не по положению и возрасту. Мое первоначальное волнение уже унялось, я успел в некоторой степени освоиться с непривычной обстановкой и изготовился слушать.
Писатель ловко разлил вино по бокалам, пригубив свой со вкусом причмокнул, и кивком головы пригласил меня последовать своему примеру. Признаюсь, вино показалось мне очаровательным. Улыбнувшись краешками губ Хозяин сказал: "Истинная Хванчкара. Это такая редкость, остаток прошлогоднего урожая. Подарок моего старого друга, пожилого рачинского крестьянина. Вот уже много лет как он каждой осенью от всего сердца преподносит мне десятилитровый бочонок, и я с большим удовольствием принимаю это подношение. Я пью это вино малюсенькими порциями, как лекарство. Оно поддерживает мои угасающие, увы, силы - а это нелегкое дело". "Да, вы правы, замечательное вино", - отозвался я. Он отпил глоточек, вытер губы салфеткой и продолжил (забегая вперед, добавлю, что беседа наша, случайно или нет, но протекала на русском языке):
- Вы наверное несколько удивлены тем обстоятельством, что я, совершенно чужой вам (тут я сделал рукой слабый, но протестующий жест) и старый уже человек, без видимых на то оснований, предпринял определенные шаги для того, чтобы завязать знакомство с вами. Но все в этом бренном мире имеет свое объяснение. Дело в том, что вы, - как впрочем и все мы, - живете не в безвоздушном пространстве, и проявляемая в последнее время вами общественная активность не может оставаться незамеченной. Во всяком случае, в поле моего зрения она попала. Впервые я прослышал о вас от некоего Арчила Кезерели, моего дальнего родственника, семье которого долгое время никак не удавалось улучшить свои жилищные условия. То есть, ему не отказывали в этом прямо, но просто не продвигали в очереди вперед с той скоростью, какая полагалась ему по закону; или, скорее, полагалась бы, работай в нашем обществе законы с человеческим лицом, ну это так, к слову... В общем, Арчил устал ждать. В свое время он пришел ко мне сюда, домой, и по-родственному попросил меня помочь. Я допускаю, что он до сих пор таит на меня обиду, так как несмотря на полнейшее мое к его семейству сочувствие, оказать ему ожидаемое им содействие я так и не смог. Вы вправе мне не поверить, но не помог я ему вовсе не потому, что желал бы избежать возможных обвинений в протекционизме, а потому что я, по складу характера, просить никогда не умел и до сих пор не умею, и вообще - довольно таки беспомощен в практических вопросах нашей жизни. Не умею и никогда не умел, да... Даже за родного внука, хотите верьте - хотите нет, не заступаюсь, хотя до меня и дошли слухи будто этот шалопай при вынужденном общении с гаишниками вовсю использует мой авторитет, дабы уберечь талон от прокола. Но тут я просто бессилен. Не слушается, не считает такое поведение зазорным, на все готов - лишь бы выкрутиться. Одним словом, человек Новый. Впрочем, я ненароком отвлекся. Так вот, несмотря на то, что Арчил Кезерели, вероятно, до сих пор на меня в обиде, в свое время он ознакомил меня со своим правым делом со всей возможной откровенностью. Именно правым, ибо моя убежденность в правомочности претензий супругов Кезерели зиждется не на слепой доверчивости, а на точном знании суммы необходимых фактов. И, позволю себе повторить, будь я человеком иного склада, я не преминул бы оказать семье Арчила всяческую поддержку, но, увы, - выше головы не прыгнешь; я всего лишь не сделал для них того, чего не смог бы сделать в аналогичной ситуации для себя самого. Так или иначе, но новую квартиру они недавно все же получили, и вам об этом, уважаемый товарищ депутат, конечно, хорошо известно.
Писатель замолк, распечатал пачку "Кента", прикурил сигарету от зажигалки, пару раз затянулся и немного торжественным (так мне показалось) голосом произнес:
- Вот тут-то впервые я о вас и прослышал.
И он опять ненадолго умолк. Может он ждал, что я задам ему простенький вопрос: каким, мол, многоуважаемый, образом, прознали вы о скромном существовании скромного депутатика городского совета, но вопроса я никакого не задал. Лишь пригубил из бокала и приготовился слушать дальше. Что ж, он был прав. Фамилия Кезерели, равно как и причитания мадам Кезерели, не успели пока еще изгладиться из моей памяти. Итак, я так и не подал голоса, и минуту спустя Писатель продолжил свою речь:
- Арчил пригласил нас, меня с супругой, к себе на новоселье и мы приняли его приглашение. Видите ли, Арчилу было великолепно известно, что ни малейшей роли в их облагодетельствовании я не сыграл и, возможно, решил меня по-своему усовестить. Обычное проявление человеческой слабости. Ну а с нашей стороны, не принять его приглашение означало бы проявить другую непростительную слабость - высокомерие. А я всегда ненавидел высокомерных людей. В общем, мы пошли. И там, за столом, после нескольких традиционных тостов, Арчил пересел ко мне и тихо, не привлекая внимания остальных гостей, рассказал о перипетиях своей квартирной эпопеи. Перечисляя официальные инстанции, в которые ему пришлось обращаться, он естественным образом упомянул и горсовет. И, в частности, вашу комиссию...
...Комнатушка была, как и положено полуподвальному помещению, темной и затхлой. Глава семейства, встретивший меня утомленно-вопрошающим взором, не выказал, когда я назвал ему свою должность (а она и впрямь не звучала достаточно внушительно, велика важность, председатель одной из горсоветовских комиссии), ни малейшего почтения, вероятно предположив, что меня к нему прислали точно так же, как присылали многих и до меня. В общем, Кезерели представили будто это обычная формально-плановая проверка каких много, неспособная внести какие-либо изменения в их судьбу. Но они ошибались. Явился я к ним по собственной воле, выполняя собственную Программу Действий, о чем семейству Кезерели известно быть никак не могло. Хотя, с другой стороны, это, конечно, была проверка. Ибо, по-моему, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Многочисленные заявления направляемые ранее Арчилом Кезерели на имя председателя горисполкома, переправлялись далее вниз по инстанциям, и, в конце концов, оседали в нашей рабочей комиссии. Дело Кезерели досталось мне от своего предшественника. Человеку несведущему сама мысль о том, что к Кезерели относятся несправедливо, либо предвзято, показалась бы странной. На заявления накладывались самые благообразные и многообещающие резолюции типа: "Рассмотреть в кратчайшие сроки", "При возможности удовлетворить", "Принять надлежащие меры", и так далее в том же духе. Не хватало только самой нужной резолюции, как-то: "Проявить чуткость", или же "Рассмотреть вопрос по существу"... Ждали Кезерели долго - одиннадцатый год. С юридической точки зрения их вопрос представлялся довольно сложным. При подушном пересчете на членов их семьи приходилось по полметра жилплощади сверх установленной нормы. Это был тот самый, в общем, далеко не редкостный случай, когда принимая решение следовало рассматривать не одну какую-то причину, не один какой-то фактор, а всю совокупность таких причин, начиная от санитарных условий, и кончая реально малым метражом...