Выбрать главу

в спину и в грудь для блезиру и - марш! Все! Здоров! Под команду "Раздевайсь!" "Одевайсь!" словно

эти мужики-колхозники родились солдатами. Хотя может оно так и есть: кому ж больше под ружье

становиться приходится? Мужикам деревенским да фабричному люду. Тут же на вокзал да

прямиком в эшелон! И "до свиданья города и хаты!" И ругая войну ненавистную, смириться не

может солдат, что так скоро и без упреждения его от жены оторвали, что не дали с зазнобой

законной своей по-мужски распроститься. Оттого-то и трудно ему на войне так приходится и раны

такие болючие на долю его выпадают. Его уже ранило дважды. Первый раз под Москвой. Рана,

вроде, пустячной была да промерз на снегу. И на койке пришлось поваляться, отоспаться да

вылежаться... А второй уже раз на той бойне под Курском принял порцию лиха. В мозгу застряло

жуткое мгновение. То самое, когда он, откинув диск пустой, цапнул рукой по голой крышке

патронного ящика, где должен был лежать другой, уже полный диск - а диска на месте и не нет! А

немецкие каски к окопу ползут! Уже можно гранату бросать с положения лежа! И страх, и злость, и

суматоха в солдате загорелись разом! Он матерно крикнуть собрался, да глаза на товарища

набежали, на своего второго номера и на тот самый диск ожидаемый, что из рук омертвелых на

живот убитого свалился. И горько стало солдату, и обидно, и за так умирать не хотелось. Но успел-

таки цапнуть заправленный диск и на место поставить, и очередь дать в самый раз, когда ихний

фельдфебель привстал с колотушкой-гранатой для броска... В этот самый момент перед ним

полыхнуло. Звука не слышал, только яркая вспышка глаза ослепила и по каске шарахнуло чем-то. И

ни грохота боя ни белого света... А в себя пришел от звона птичьего. -По началу сробел!- вспоминает

солдат.- Напужался!.. После стольких боев - тишина вдруг такая. Эти птички! А ну, как те самые

райские? Вроде радоваться надо, что ты в рай угодил, а с другой стороны: если рай - значит крышка

тебе! Но так хорошо лежится. И нигде ничего не болит, а на душе тревожно: что тут ждет меня в

этом раю? Страшит незнаемое очень. Было раннее утро. В каком-то саду. Прислушался. Русский

говор доносится. Слава те, Господи! Может и рай, да всёж-таки русский! Наши!- слетела тревога с

души.- Теперь оклемаюсь... В судьбе его военной времена госпитальные светлыми днями

высвечивались. И не верится даже, что солдата тянула из госпиталя в батальон свой пехотный. А

вернулся - товарищей старых почти не застал: -Твои братья-товарищи окопались навечно под

городом Бежицей. Никаким артобстрелом их оттуда не выбить... Потом из рук и плеч солдата

доктора осколки выколупывали. Сначала самые большие и кровянистые, а мелкие, как перловая

сечка осколки оставили. Надоело докторам колупаться с ними. Сами, говорят, выйдут, как

навоюешься. А сейчас нам некогда. Вон сколько вас лежит за палаткой!.. -Оно и верно,- согласился

солдат.- Войне еще и конца не видно. Еще раз двадцать убить могут, так что стоит ли докторам

надрывать зрение и терпение мучить своё на солдате каком-то, время тратить на мусор осколочный,

да еще и воевать ему не мешающий. Конечно же сойдет и так!- без обиды солдат размышлял... -

Браток, заверни папироску,- подошел к вагону раненый из санитарного поезда только что

прибывшего.- Уши опухли, так хочется. Может потом насобачусь. - показал он глазами на руку

свою, прибинтованную к шине. Нахмуренный болью, он глазами воспалёнными терпеливо следил за

пальцами солдата, не выдавая раздражения, пока несколько крошек махорки не просыпались на пол

вагона и раненый охнул, как от боли внезапной. -Ты, браток, с табачком торовато обходишься,- с

окопной скупостью курильщика, заметил раненый. Подобрал бы, наверно, до крошки единой, да небыло сил. Убаюкивал руку свою, как ребенка, переминаясь с ноги на ногу. -Вот когда я под Курском

был ранен,- начал было солдат, но раненый его спросил: . -А где там под Курском? -Под

Прохоровкой самой... -А,.. Ну, там я не знаю. А вот что на нас пёр! Я на Центральном был... -Ясное

дело, браток,- усмехнулся солдат.- Мне тоже казалось, что на мой пулемет вся Германия лезет. Глаза

жмурятся сами, как тот бой вспоминаю. -Держи-ка, браток,- протянул самокрутку и дал прикурить.

Наконец-то дождался затяжки желанной. Затянулся и тут же поник головой и плечом притулился к

вагону. -Ослаб, ты, браток. Видно крови порядочно вытекло...Оттого и мутит с затяжки. -Да,.. А

утром и думать не думал, что муки бывают такие. На "Ура!"летел, как жеребец табунный,-

улыбнулся печально и глянул мельком на солдата.- И не добёг... А то б... Но наш батальон через Сож

перешел. Переправился. Так что мы ему хвост накрутили, хрен ему в рыло... -А ты где на гражданке

работал? -Конюхом был я в колхозе,- раненый поднял глаза на солдата. -Ну, брат! Конюхом и с

одной рукой справишься. Было б за кем там ходить. - Дак в том-то и дело... Раньше в армии кони

какие были! Загляденье! А сейчас ни у нас, ни у немца хороших коней не осталось. Все чисто

повыбили. На чем подниматься колхозам?.. -Государство поможет. -А ты думаешь, что государство

обретается где-сь в небесах? Государство, браток,- это ты, да я, да наши бабы... Ты вот будешь своё

довоёвывать, а мне свой колхоз поднимать,.. спаленный немцами. Выходит, что мы с тобой и есть

государство то самое. Будь здоров, солдат. Домой возвращайся живым. Воюй аккуратно. ..

Перед дверью вагона, где с кухней солдат разместился, ротный остановился: -Савельев, на маршруте

у нас Новозыбков. Остановка там будет. Последняя перед фронтом. Я там сориентируюсь. Может,

сбегаешь к сыну…навестишь. «Сбегаешь к сыну»,- как о живом отозвался ротный, и горькая правда

опять стеганула по сердцу. -Спасибо, сынок, - еле слышно и не по уставу ответил солдат,

благодарный судьбе, что к сыновней могиле его допускает проститься. После слов командира время

будто бы остановилось. Эшелон то часами стоял на каких-то пустынных разъездах, пропуская другие

составы, то в ночь уходил. И темень пугая пронзительным ревом гудочным и лязгом железных

суставов, летел, черно-масленой грудью пронзая поздней осени версты продрогшие. В кулаке

сберегая цигарку от встречного ветра, с притерпевшейся болью солдат наблюдал, как проносятся

мимо врагом поруганные земли. Эти руины, пожарища эти на картах войны населенными пунктами

значатся. А на деле – могилы да печи. И дождями размытые, с голыми шеями труб, сиротливо стоят

эти печи меж могильных бугорков землянок, словно бабы наши русские в непристойной наготе на

позор врагами выставленные. Но замечает солдат, что жизнь копошится кругом, и дети смеются

звонко, хоть и одеты в старье перешитое, а там уже трубы дымятся с побеленными шеями. И этот,

войной сотворенный разор, уже не кажется солдату неподъемным. А Сережкина станция рисовалась

значительной, не похожей на то, что сейчас перед ним проплывало. И вот, отгудев тормозами, замер

бег эшелона, и грохот железа затих. И понял солдат без подсказки, что перед ним Новозыбков. -Мать

моя матушка,- прошептал и пилотку стянул с головы перед морем порушенной жизни. Руины и

пепелища пожарищ. А из руин, что каменели вокруг, среди уцелевших церквей, торчали деревья

рукастые, вскинув к небу голые пальцы ветвей. Будто все, что прошло перед ним за дорогу, не

пропало за пыльным хвостом эшелона, а сошлось в этом месте, и сгрудилось разом все горе войны в

этот город и станцию эту. -А ты думал, сыны наши гибнут за какие-то там города красоты

несусветной? – к проему двери подошел старшина.- А кому тогда эти вот станции брать-отбивать?