Выбрать главу

Итак, на генеральной репетиции 28 марта 1917 года произошел неожиданный, но ожидаемый взрыв, в котором соединились несколько разнородных деструктивных энергий. Одна из них — годами накапливающееся напряжение в личных отношениях Станиславского и Немировича-Данченко. На репетицию оба основателя пришли не в лучшем состоянии. Немирович переживал очередную и самую свежую обиду — 20 марта Станиславский был избран членом академии по разделу изящной словесности. Это событие проскользнуло мимо внимания исследователей, очевидно за его кажущейся незначительностью. Но ведь, как известно, «дьявол скрывается в деталях». Надо знать характер Немировича. «Академик Станиславский» — такое вынести ему было непросто. Одновременно с К. С. академиком стал и Сумбатов-Южин, первейший друг Немировича, возглавлявший Малый театр. Академики, голосуя, исходили, наверное, из благородного принципа паритета, они хотели поддержать и тех и других. Но если с Малым все было правильно, то в Художественном существовал еще и Вл. Ив. Однако его безжалостно проигнорировали. И, как должен был с полным правом считать сам Немирович, проигнорировали несправедливо.

Несправедливость заключалась не только в избрании лишь одного Станиславского, но еще и в мотивировке. В представлении об избрании К. С. говорилось о совершенной им сценической реформе, подобной той, что совершили Гоголь и Островский: «Четверть века тому назад эта реформа была задумана Станиславским и благодаря его огромному таланту и его упорному труду проведена с исключительным успехом. Таланту Станиславского Художественный театр обязан своей славой, а этот театр в истории нашего искусства — одна из самых ярких и красочных глав». Но это — явное искажение истины. Вспомним, Немирович-Данченко всегда болезненно воспринимал привычку критиков называть МХТ театром Станиславского, страдал от постоянных сравнений с К. С. не в свою пользу. Ему то и дело приходилось сдерживать раздражение при упоминании о гениальности К. С. Сколько бы ему со всех сторон ни давали понять, что он в их союзе только второй, Немирович смириться с этим не мог. В письмах, отправленных и неотправленных, в разговорах он вел непрестанную борьбу за приоритеты, подчеркивая свой вклад, свои заслуги. И конечно же его задело публичное непризнание этих заслуг. И, главное, кем? Академиками, представлявшими тех самых людей, об уважении которых он в свое время с гордостью писал Стаховичу. Для обостренного и без того самолюбия Вл. Ив. — неприятность большая. Он попытался смягчить удар, рассмотрев признание академии не только как награду, но и как опасность. Поздравляя Южина 23 марта, он писал: «Дорогой Саша! Сейчас прочел об избрании тебя академиком, о чем слышал предположительно еще с месяц назад. Забыл сказать тебе. Поздравляю. Бунина такое избрание немного подпортило, связало. Тебя не испортит: ты уже привык к почету, не накрахмалишься от этого».

В этом письме, при всей его дружеской беззаботности, чувствуется потребность автора снизить значение события. Знал раньше, но забыл сказать. Каково? И это — лучшему другу. И это — о награде, быть может, самой уважаемой среди людей творческой профессии в тогдашней России. К тому же такое избрание впервые выпадало на долю людей театра, прежде в академию их не пускали. Это было событием, фактом признания нового положения театрального искусства в системе творческих профессий. А в письме Немировича — вроде бы пустяк, про который легко забыть. К тому же этот «пустяк» способен человека еще и «подпортить». Обратим внимание: Вл. Ив. слышал «предположительно» о награждении «дорогого Саши» еще месяц назад. Но, располагая доступом к информации, он, пусть также «предположительно», должен был слышать и про кандидатуру К. С. Значит, целый месяц в нем копилась обида, и скорее всего многое, что он делал и думал тогда, носило на себе ее отпечаток. Мелочь? Однако даже войны в истории человечества начинались порой с подобных «мелочей». Души наши — потемки, и о том, что там в темноте вызревает, часто не подозревает даже сам «хозяин» души.

На следующий день после 23 марта, когда было сочинено письмо Южину, просто Немирович и теперь уже академик К. С. сошлись на репетиции «Села Степанчикова». Интересно, каким образом Вл. Ив. поздравил Станиславского. Впрочем, поздравил ли? Встреча на репетиции, скорее всего, была неприятной для них обоих. Если Немирович был задет очередной несправедливостью, то ведь и Станиславский вряд ли мог чувствовать себя комфортно. Он лучше других понимал, что ту сценическую реформу, которая была при избрании в академики поставлена в заслугу ему одному, они с Вл. Ив. совершили вместе. Испытывал ли он чувство вины, что не возразил, не отказался принять почетное звание в одиночку? Кто знает, не припомнил ли он в эти дни, как Чехов и Короленко вышли из академии в знак солидарности с Горьким, которого академики забаллотировали. Конечно, там вмешалась политика, но ведь и тут речь шла о справедливости. Не следовало ли К. С., выражая академикам согласие на выставление собственной кандидатуры, напомнить им (если уж не настоять) и о правах Немировича-Данченко? Но он, отвечая, будто забыл о существовании Вл. Ив. Это обстоятельство, совпавшее с самым напряженным моментом в работе над «Селом Степанчиковом», не оставило следа в их переписке. Но быть может, именно оно, совсем не творческое, усугубило напряженный подтекст ситуации. К режиссерским требованиям Немировича прибавило личную обиду, раздражение, а потому — максимум жесткости. К актерскому состоянию Станиславского — внутреннюю нервозность, чувство вины.

Одно очевидно — все это явно не совпадало с идеей абсолютного добра, которую он хотел воплотить в образе Ростанева. Эта роль издавна была любимой ролью К. С. Он сыграл ее в 1891 году, в поставленном им же спектакле Общества искусства и литературы. И в этой его любви, очевидно, было больше этической близости, чем художественного увлечения сценическими возможностями образа. В дядюшке его привлекали прежде всего беззащитная доброта, органически, от природы данное человеку отвращение к совершению зла. Молодой К. С. (ему тогда было 28 лет) с его упрямством, требовательностью (он, как мы помним, выступал тогда в роли «режиссера-деспота»), аналитическим умом, унаследованной от дедов и прадедов деловой хваткой меньше всего, казалось бы, способен был понять и полюбить беспомощного, покорного дядюшку. Однако он разглядел в слабости героя не слабость, а первородную стихию добра (которое — без кулаков). Это добро он и играл, ведь в глубине его собственной личности жил неисправимый идеалист.

Шли годы. Был создан и стал центром всеобщего внимания не только в России Художественный театр. Станиславский переиграл множество серьезных ролей. Но образ Ростанева не оставлял его. Еще в 1913 году он предлагал поставить «Село Степанчиково», однако дело не сладилось, Вл. Ив. к этому предложению остался равнодушным, его интересовали совсем другие тексты Достоевского. К тому же перспектива повторить репертуар Общества искусства и литературы всегда его настораживала. А для К. С. в попытке вернуться к Роста-неву было нечто выходившее за рамки естественной актерской ностальгии. Если всмотреться в список сыгранного им в Художественном театре, то при всем его богатстве станет ясно: за все протекшие годы у Станиславского не случилось ничего, подобного роли Ростанева. И что-то очень важное в его актерской палитре и его человеческой сущности оставалось под спудом. Важное прежде всего для самого К. С., обнаружившего тогда, в спектакле общества, глубинные стороны своей исполнительской и человеческой даже природы. Теперь, в годы артистической зрелости, он скорее всего ждал от встречи с любимой ролью обновления через возвращение к себе поры своей молодости. Сегодня, в погоне за вечной молодостью, многие рассчитывают вернуть ее с помощью собственных стволовых клеток. Ростанев, возможно, был для К. С. чем-то подобным, «стволовой клеткой» творчества или души.

Кто знает, как обернулась бы для него работа над этой ролью в 1913 году? Искусство, как и история, не знает сослагательного наклонения. Но так случилось, что возможность сыграть Ростанева появилась лишь в воюющей, революционной (а совсем скоро — большевистской) России. Это было уникальное по своей отрицательной динамике время: с невероятной быстротой рушились былые нравственные устои, любовь христианских проповедей, отступала перед ненавистью проповедей политических. Люди склонялись перед насилием и злом не только на позициях жизни, но и в собственных душах. И наивный, добрейший, беззащитный Ростанев, вроде бы не способный никому дать отпор, в результате заставлял понять, что повседневно унижаемое, высмеиваемое добро не поддается окончательному порабощению. Доведенное до предела терпения, оно способно к победительному сопротивлению. Конечно, как показала наша история, это — «сон золотой». Но таков был символ веры К. С., сохраняемый даже в самые темные годы, выпавшие на долю его поколения. В спектакле, который репетировался на заре революции, Станиславский хотел высказать мысли, дорогие ему. Нет, он не пытался спрятаться за ростаневскую доброту от реальной политической и бытовой беспощадности. Чем жестче становилась действительность, тем важнее, казалось ему, присутствие на сцене борьбы добрых начал со злом. Ростанев казался ему актуальным не как человек из опрокидываемого революцией «ненавистного прошлого», а как носитель вневременного добра, своего рода «луч света в темном царстве», необходимый человечеству на любых отрезках его истории. Такой подход к роли был принципиален для К. С. не только как для художника. В работу включилось его «Я».