Выбрать главу

«Не знал обстоятельств жизни», — утверждает без тени сомнения Николай Васильевич Егоров, один из директоров Художественного театра, в беседе с психологом Григорием Израилевичем Поляковым, составителем «Характерологического очерка К. С. Станиславского». Прежде чем познакомить читателя с этим любопытным и неожиданным документом, необходимо объяснить его природу и происхождение. В начале XX века, в связи с бурным развитием психологии, возник вполне естественный интерес к феномену гениальности. Появилось множество теорий, как серьезных, так и просто эффектных. Разрабатывались методики иногда чрезвычайно изощренные. Казалось, для науки настал, наконец, момент проникнуть в тайную природу гения.

Григорий Поляков был молодым, еще не остепененным, сотрудником Института мозга, таинственного и конечно же «закрытого» научного учреждения, о котором ходили странные слухи: ведь там хранился и как будто бы изучался мозг Ленина. Впрочем, этот жутковатый «экспонат» не был единственным. В институте их существовала целая коллекция: мозги Владимира Маяковского, Андрея Белого, Эдуарда Багрицкого… Поляков проводил исследования, используя метод опроса «свидетелей», то есть тех, кто хорошо знал «объект» изучения. И вот по горячим следам, почти сразу же после смерти Станиславского («не износив и пары башмаков», как сказал бы Гамлет) психолог отправился беседовать с родственниками К. С., с актерами и служащими Художественного театра. Расшифровав и упорядочив эти беседы, уже к концу 1938 года (!) он успевает на их основе составить свой «Характерологический очерк». Документ интересен тем уже, что создавался по горячим следам (Станиславский умер 7 августа), пока время не успело наложить на воспоминания свой обязательный глянец. Еще не забылись личные обиды, а общепринятый взгляд не подмял под себя личные суждения.

Вопросы, которые задает Поляков, часто наивны, он плохо знает природу театра, да она и не интересует его. Станиславский практически оторван исследователем от дела всей его жизни, исследователю важны типовые черты характера, параметры личности, физиологические особенности тела. Зрение, слух, «праворукость» или «леворукость»… Собеседники Полякова, люди театральные, от строгих научных методов бесконечно далекие, рассказывают бессистемно, вольно. Они будто жалуются на то, что К. С. был таким, каким был. Некоторые просто очень хотят, наконец, выговориться без оглядки на последствия своей откровенности. И потому в этом тексте отразилась не столько личность К. С., сколько отношение к нему опрашиваемых, внутритеатральная атмосфера тех дней.

Какой была почти полувековая судьба этого «Характерологического очерка», а также приложенных к нему черновых записей бесед — неизвестно. Во всяком случае, явная потертость страниц рукописи, напечатанной на тонкой серой бумаге, напоминает самиздатовские экземпляры и говорит о том, что ее читали. Но в годы, когда личность и творчество Станиславского, особенно его система, были канонизированы, выведены за пределы критического обсуждения, работа Полякова была явно «не в масть» и потому лишь в 1987 году всплыла на поверхность.

А теперь, наконец, несколько отрывков из черновых текстов бесед (без исправления стилистики подлинника).

Из беседы с Николаем Егоровым.

«Искусство поглощало в нем все время, мысли, страсти. По необходимости отвлекался на административные дела, семейную и внешнюю (вне искусства) жизнь, на все это отвлекался без интереса, большей частью с раздражением, и в сложных вопросах опускал руки. Насколько альтруистичен был в искусстве, настолько эгоистичен во всем остальном в жизни. Насколько правдив и искренен в искусстве, настолько лжив и неискренен в обыденной жизни. Наблюдал жизнь и людей с утилитарной точки зрения, имея в виду использовать свои наблюдения в искусстве. Лживость и неискренность скрывал лоском внешнего воспитания. Как режиссер и актер знал себе цену, при всей своей скромности. Как человек знал себе цену только в отношении своей наружности».

«По отношению к большим людям был низкопоклонен… <…> и наоборот, с людьми маленькими бывал некорректен, часто не замечал их».

«Совершенно не был способен к публичным выступлениям, страшно при этом терялся, смущался, городил что-то несусветное».

«К философии был мало доступен».

«Никогда не ссылается в своих писаниях ни на какие авторитеты (т. к. их не знал), ссылается лишь на великих актеров».

«Чрезвычайно мало читал. Литературу знал как обыватель».

«С трудом разбирался в написанном. Новую пьесу ему надо было хорошенько растолковать».

«Даже простое письмо было трудно написать».

Это говорит тот самый Егоров, на деловую честность которого К. С. полагался, из-за которого не один раз ссорился с Немировичем. Говорит с пренебрежением, превосходством, ничуть не смущаясь, что слова его разительно противоречат фактам. Это все, что он смог (захотел?) вспомнить о великом художнике, с которым судьба позволила ему на какое-то, вполне, впрочем, значительное время оказаться рядом. «Даже простое письмо было трудно написать»… Не правда ли, странная литературная недееспособность человека, который с отрочества вел поразительные по тонкости и глубине наблюдений художественные записи, помимо множества «простых писем» (в их числе и официальных) написал «Мою жизнь в искусстве», одну из самых великих театральных книг, создал обширный труд по своей системе. «Совершенно не был способен к публичным выступлениям»… «Городил что-то несусветное»… Это о Станиславском, чьи речи и в самом театре, и на многочисленных творческих собраниях и встречах внутри театра (не говоря уже о репетициях) и вне его отличались точностью, ясностью мысли, смелой образностью.

А каким устойчивым оказалось «общее мнение», что всякую новую пьесу К. С. понимал только после того, как ее «растолкует» ему Немирович-Данченко! Об этом же напишет в своих мемуарах, изданных в Париже в 1955 году, и Леонид Давыдович Леонидов, известный импресарио, организовывавший многие, в том числе и заграничные, гастроли Художественного театра: «Особенность Станиславского заключалась в том, что на первых порах он туго воспринимал каждое новое явление. <…> Но, когда ему хорошо и дельно растолковывали непонятное, — тогда просыпался гений, в полной мере присущий Станиславскому, и он возносился на подлинные вершины мирового театра». Легенда, увы, исходила от самого Вл. Ив., которым Леонидов искренне восхищался и словам которого вполне доверял. Немирович вроде бы шутя говорил Леонидову, что играет при Станиславском роль Фирса: «Платочек ему подай и леденцы приготовь, и спатеньки уложи и перекрести…» С самых первых лет совместной работы с К. С. он утверждал устно и письменно, что вынужден быть литературной нянькой у «нашего купца».

Но вернемся к Егорову. Понимая, что должен как-то объяснить, почему же такой необразованный, литературно не одаренный, ординарный человек мог сделать то, что он сделал, он добавляет, что Станиславский «одной лишь своей необычайной интуицией, будучи совершенным невеждой во многих областях знания, проникал в сущность психологических и психофизиологических законов применительно к искусству актера». И делает окончательный вывод: «Огромный, гениальный художник и очень маленький, заурядный человек».

А вот еще одна беседа — с Николаем Солнцевым, незаметным актером МХТ. В послевоенные годы он работал научным сотрудником в Доме-музее К. С. и всем рассказывал, что он — «духовный сын Станиславского». Вот как этот «сын» охарактеризовал Полякову своего «духовного отца»:

«Скупой, но отзывчивый человек».

«Вникал в мелочи быта». Имел «75 костюмов и 40 пар обуви (все под номерами). Не надевал, ходил в самом простом».

«Никому не доверял ключей».

«Плюшкин».

«Был очень двуличен»…

Даже незлобивый Николай Телешов, директор Музея МХАТ, добавит: «Не был вполне искренен в отношениях с людьми». А ведь всего несколько месяцев до «бесед» К. С. письмом благодарит Телешова, приславшего от имени музея к его юбилею альбом фотографий: «Меня очень тронуло Ваше внимание и та любовь, с которой этот альбом был подарен».