Вот и выходит: «Слова, слова, слова»…
Мог ли молодой психолог, опираясь на одни лишь слова, понять природу гениальности? В который раз в них предстали извечная слепота человеческая, эгоизм, завистливая безжалостность и безнаказанность посмертных оценок. И как вообще трудно понять природу происхождения этих категоричных оценок, кардинально расходящихся с истиной.
Впрочем, что значат для репутации Станиславского почти никому до сих пор еще неведомые «беседы» Полякова по сравнению со знаменитым «Театральным романом» Булгакова, где возникает и вовсе карикатурный образ полубезумного, но достаточно вредного старика-хулигана, который давно уже оторвался от жизненных реалий, однако продолжает терроризировать всех своими неожиданными выходками. У него осталось только привычное ощущение власти, граничащей с вседозволенностью. Упоение нелепыми фантазиями больного рассудка. А еще — погруженность в закулисные интриги, угодливо и расчетливо сообщаемые ему мелкими, хитрыми людишками, которыми он себя окружил.
У Булгакова был «язвительный глаз», как заметил еще его педагог в гимназии. Сделавшись писателем, Михаил Афанасьевич часто отдавался потребности выставить событие или человека не просто насмешливо, но как-то унизительно насмешливо. Его иногда сравнивают с Гоголем — нелепое сравнение. Невидимых миру слез, составлявших поразительную неповторимость гоголевского комизма, у Булгакова нет и в помине. Он строг и слишком самососредоточен, чтобы усложнять иронию вселенской печалью. Его, кажется, вообще раздражает человеческий мир, и он мстит за то, что вынужден существовать с ним вместе. Многие страницы «Записок покойника», как и «Мастера и Маргариты», будто продиктованы ненавистью. Умирающий, загнанный в угол, не получивший того признания, на которое, по его внутреннему пониманию (и конечно же по справедливости), «право имел», он находил ожесточенное утешение, занося на бумагу портреты своих настоящих и мнимых врагов. Наступит время, когда не будет на свете ни их, ни его самого — но портреты останутся, и этот суд (все равно, праведный он или неправедный) будет длиться и длиться. И никто и ничто не в силах этому помешать.
Театр, скрытая от зрителей рабочая его повседневность и у менее пристрастного наблюдателя не могут не вызвать иронического изумления. Здесь — особенные законы, диковинные характеры. Отличающаяся от привычных норм жизни система отношений. Свой бытовой уклад. Тому, кто впервые переступил порог служебного театрального входа, все кажется поразительным, многое — почти на грани безумия.
Так уж вышло, что Художественный театр, пытавшийся, причем в самом начале своего существования достаточно успешно, преодолеть традиционные пороки закулисья, оказался первым в судьбе Булгакова-драматурга. Но случилось это уже в послереволюционное время, когда принципы, на которых была изначально построена внутренняя жизнь МХТ, претерпели печальные изменения. Булгаков вошел совсем не в тот мир, в который когда-то входили Чехов, Горький, Блок и другие талантливые, умнейшие люди России, влюблявшиеся не только в спектакли, но и в закулисную атмосферу театра, в актеров, поражавших своей интеллигентностью. Между К. С. и Вл. Ив., начинавшими с полного (казалось — вечного) единомыслия, успела уже пробежать целая стая чернейших кошек. Из последних нравственных сил, ради главного дела их жизни они продолжали тягостное для каждого сосуществование, временами больше похожее на окопную войну. Все обитатели когда-то «самого интеллигентного театра России» теперь заняли места в окопах по разные линии «фронта». Коллектив разделился на людей Немировича и людей Станиславского. Однако внешние следы когда-то живых творческих и нравственных принципов еще не были окончательно стерты. Но теперь они бросались в глаза остроумному наблюдателю совсем не великой своей, а смешной стороной.
К тому же и сама изменившаяся жизнь не без ехидства переменила акценты. Демонстративное соседство висевших в фойе портретов технических служителей сцены, артистов театра и великих драматургов прошлого потеряло в послереволюционные годы свой прежний смысл. Теперь странное соседство уже не звучало как декларация равноправия всех участников театрального процесса. В стране, демагогически провозгласившей социальное равенство, соседство портрета рабочего сцены с портретом первого актера (и даже с портретом Шекспира) вполне укладывалось в рамки официальной идеологии. Впрочем, не совсем. С точки зрения этой идеологии рабочий был, разумеется, гораздо «равнее».
Вряд ли стоит удивляться, что Булгаков при встрече с реальной «коробочкой» не ощутил душевного трепета. Тем более не ощутил он его позднее, когда вошел за кулисы МХТ как служащий, которому неизбежно открылась изнанка жизни стареющего театра. И все-таки, наверное, главным, что помешало Михаилу Афанасьевичу изжить комплекс иронического «человека со стороны», стали его мучительные писательские отношения с руководством театра, прежде всего со Станиславским.
Потому так резок роман, что слишком много личного отразилось в нем. Обида (а он был глубоко обижен на К. С. в период работы над «Мольером») придала силу тайной злости картинам закулисной реальности, и без того, как уже было сказано, для стороннего наблюдателя представляющейся нагромождением нелепостей. А замечательная прозорливость Булгакова, его способность видеть действительность в ее неразмытых, нерастушеванных формах, позволила добиться резкой и убеждающей законченности портретов.
Роман получился безжалостным, но блестящим. И реальный Константин Сергеевич уже никогда не сможет избавиться от своего виртуального двойника, руководителя Независимого театра Ивана Васильевича (и совсем неслучайно это имя принадлежит кровавому царю, изображенному тем же Булгаковым карикатурно и в то же время зловеще).
Во время работы над «Мольером», пытаясь защитить героя от снижающей трактовки Булгакова, К. С. объясняет драматургу, что речь должна идти не только о «жизни простого человека», а о мировом гении. Мольер «может быть наивным, но это не значит, что нельзя показать, в чем он гениален», — говорит К. С. после одного из просмотров. Восставая против одностороннего подхода к гению, он, как окажется, защищает не только Мольера, но и себя. Будто предвидит, что жестокая односторонность Булгакова в «Театральном романе» ударит уже по нему самому (к счастью, этого он уже не успеет прочесть). Конечно, беспощадный удар автором демонстративно «прикрыт». К. С. отъединен от Ивана Васильевича якобы «защищающим» (на самом же деле — усугубляющим) предуведомлением: «Я, хорошо знающий театральную жизнь Москвы, принимаю на себя ручательство в том, что ни таких театров, ни таких людей, какие выведены в произведении покойного, нигде нет и не было», — не скрывая издевки, пишет Булгаков.
Но если иметь в виду реального Станиславского — действительно не было. Документы и факты последних лет его жизни складываются в совсем иной «характерологический очерк» и в иной, не мстительно насмешливый, а трагический «театральный роман» о старости великого и одинокого человека, под конец жизни оставшегося наедине со слабеющим телом и сопротивляющимся разрушающему давлению времени неотступным гением.
Жизнь, начинавшаяся так свободно, обеспеченно, ярко, словно взимая проценты, преподнесла Станиславскому трудный финал. Многочисленные родственники, которых надо кормить. Больной сын, требующий лечения в дорогих заграничных санаториях. Утрата семейного дела, одного из самых солидных в Москве, создававшегося поколениями Алексеевых. Травля Художественного театра наседавшими противниками слева, потом — удушающие объятия властей, и неизвестно, что было легче. Но главное — собственное здоровье.
Согнанный с места, где прошла бóльшая часть его жизни, затворник Леонтьевского переулка, он обитает в доме, «подаренном» (как принято было писать об этом в советское время, но ведь не на улицу же было выселять мировую знаменитость) ему правительством. С каждым днем он невозвратимо погружается в болезнь, не в силах сопротивляться разрушительной работе старения. Его отлично сложенное природой, натренированное специальными упражнениями тело теперь преподносит сюрприз за сюрпризом. Непрерывные простуды. Он неделями лежит в постели с высокой температурой. Медленно выздоравливает, чтобы через какое-то время опять заболеть. Очевидно, предрасположенность к простудам, как и многое в нем, тоже «родом из детства». Материнская забота о здоровье детей, которых, оберегая от холода, перед выходом на улицу беспощадно укутывали, привела к обратному результату. У К. С. не выработался иммунитет: всю жизнь он простужался легко, болел долго. К старости простуды участились и к тому же стали опаснее. Но главная проблема — сердце. Стенокардия или грудная жаба, как тогда говорили врачи. В последние годы она напоминает о себе почти постоянно, не дает свободно дышать, свободно двигаться. Приходится соизмерять с ней каждое бытовое усилие. Общий для всех сердечников страх смерти (для врачей он служит дополнительным подтверждением диагноза) усугубляется наследственной мнительностью. Свойственная К. С. с молодости, теперь она обострилась (так многие черты характера обостряются или возвращаются в старости). Он боится новых методов лечения.