Выбрать главу

Мики попытался нащупать ногами пол, до которого не доставал, и вновь посмотрел на стол для карамболя и на три вставленных в стойку кия.

— Доживешь до совершеннолетия — сам решишь, — тихо сказал отец и кашлянул.

«Что я должен решать, — подумал мальчик, — что?» Поднял голову и поглядел на отца, который то ли лежал, то ли сидел, опираясь на локоть. Глаза полузакрыты, а по запавшему, покрытому сетью прожилок виску катилась капля пота, похожая на слезу. «Разумеется, — подумал про себя мальчик, — придется решать мне. Затем я сюда и приехал». Он хотел было сказать об этом, но отец внезапно спросил:

— Часы у тебя есть?

— Да, папа.

— Который час?

Мики извлек из-под свитера часики в стальном футляре.

— Без четверти двенадцать.

— Выходит, ночь, — буркнул отец.

— Ночь, папа. Тебе, наверное, хочется спать. Ты устал.

— Да, только еще минуту.

Он открыл глаза, отбросил назад волосы, и только тут Мики обнаружил, что у отца очень высокий лоб.

— Еще одно, Макс. Это не совет и не предостережение: моя жизнь не дает мне права ни на то, ни на другое. Но последние годы я много думал, однако не предполагал, что придется с кем-нибудь этим поделиться. Мы знаем друг друга мало, собственно, совсем не знаем, но ведь ты мой сын, правда, Макс?

— Да, папа.

— Жил я, по всей видимости, позорно. Подло, глупо и позорно. Жил — как хотел, как мне нравилось. Независимо от обычаев, законов, совести, даже совести, правда, Макс?

— Нет… то есть… не знаю.

Отец подогнул ноги, и мальчик провалился в продавленную кровать. Хотел выкарабкаться, но отец удержал его за плечо, он так и остался в прежней позе, привалившись боком к коленям отца, с ногами, повисшими на добрых десять сантиметров от пола, и стало ему вдруг удобно и даже вроде не так холодно.

Отец, вновь откинувшись на подушки и глядя в потолок, вполголоса продолжал:

— Было это, в сущности, довольно забавно… — Сказал, обращаясь явно к самому себе, и Мики был рад, что можно не отвечать. Он вслушивался в слова отца, отмеряемые тяжелым дыханием. — Если начистоту, Макс, так нет ничего. Ни зла, ни добра. Ни ненависти, ни любви. Ни сатаны, ни Бога. Только безмолвная, холодная, равнодушная вселенная. Да, так оно, пожалуй, и есть. Ничего иного, Макс, мы на нашем случайном пути не обнаружим.

Он вновь закрыл глаза, но дышал уже легче, как человек, который погружается в сон, и мальчик подумал, что отец заснул, но не смел шевельнуться, вернее, не хотел, однако вскоре и у него веки сомкнулись.

— Что ты об этом думаешь? — прозвучал неожиданно и резко голос отца.

Мальчик вздрогнул и выпустил из рук шапку, она упала на колени и скатилась на пол.

— Не знаю, — ответил он, — прадедушка…

— Прадедушка, — неторопливо прервал отец, — не был, к счастью, умен. Между нами говоря, это был примитивный болван, уверенный, что его паршивая жизнь имеет смысл и кому-то нужна. Он был смешон и мерзок. Жалости у меня он не вызывал, потому что я знал: он счастлив. Он был слишком глуп, чтобы не быть счастливым. Возвращаясь к тому, с чего начал, скажу тебе, Макс: вопреки нашим надеждам и предположениям ничего, увы, нет. Но это еще не значит, что дозволено жить, как нам заблагорассудится. Наша уверенность такого права нам еще не дает. Последнее время я много думал об этом и пришел к выводу, что не существует ничего такого, что давало бы нам право на беззаботность и равнодушие, которые стали моей сутью. Сам я, разумеется, ничего и никого не жалею, это было бы глупо, бессмысленно и глупо… Но это уже другой вопрос. Эти попики там, в школе, — говорили они тебе что-нибудь про инстинкт? Вы учили про это?

— Нет, папа, речь шла лишь про свободу воли.

Отец улыбнулся, подняв руку, проговорил:

— Это не одно и то же, Макс, это разные вещи. — Поерзал головой на подушке и, вновь отведя седые космы, сказал: — Пусть моя жизнь послужит тебе остережением. Забавная была жизнь, настоящая, это правильно, но бессмысленная. Вот ты спросишь, а зачем смысл, раз все равно ничего нету. Если спросишь, ответить не смогу. Это ужасно, Макс, но если поставить так вопрос, то могу сказать, что не знаю.

А мальчик подумал, что если отец не знает и считает, что это ужасно, значит, это ужасно, и ему сделалось как никогда жаль отца. И еще он подумал, что к чувству жалости не примешивается сочувствие и что жалость без сочувствия, может, и есть любовь. В тот момент, когда он так думал, глядя прямо перед собой, он ощутил вдруг толчок в плечо, повернул голову и увидел, что отец вновь приподнялся, всматривается в него своими запавшими глазами и пытается улыбнуться.