И он вспомнил о Сашеньке Джалакаревой, подруге матери, и рассмеялся про себя, посадив ее, к примеру, вон там, у печи, между матронами и группкой взбудораженной чем-то молодежи. И в самом деле, было б забавно. Сашенька, которая семнадцатилетней девушкой позировала Шницлеру для статуи Афродиты. Сашенька, которая переодевается по нескольку раз на дню и строит себе экстравагантную и сказочно красивую виллу на Ланжероне в Одессе. Сашенька, которая купается нагишом в фонтане под окнами великого князя в Архангельском. Сашенька, разъезжающая зимой дюжиной троек по Дону и пьющая из ведра самогон с казаками. Сашенька, в которой так безрассудно бурлила кровь калмыков, русских, казаков и черт знает кого еще. Это о ней рассказывал распутный купец, это ее имел он в виду, перечисляя сражающих наповал красоток империи. О чем стала бы она разговаривать с Ксаверием Рабским или вон с той мышкой, только что пытавшейся сплясать оберек, что могла бы она сказать тем матронам у печи, одетая в платье, которое обнажало ее широкую смуглую спину едва ли не до самой талии?
В полночь подали пунш. Танцевали до двух. Шестеро гостей уехало, несколько пожилых мужчин устроилось в кабинете за картами, остальные легли кругом на полу, словно у костра. Возобладало благоговейное настроение. Вот-вот заявится какой-нибудь достопочтенный ксендз и отслужит мессу, подумал Станкевич. И месса действительно состоялась, только без ксендза. Одна из пожилых женщин, все еще сидевших у печи, запела песню, остальные подхватили. То была трогательная история солдата, сражавшегося во имя важного и благородного, а следовательно, обреченного на гибель дела. У Станкевича перехватило дыхание. Потом спели еще несколько песен, но ни одна не была столь прекрасной и печальной, как первая.
— Вот наши повстанческие песни, вернее, молитвы, — шепнула ему на ухо Эльжбета.
Она тоже была растрогана, ее пухлое лицо стало почти красивым.
Неожиданно Ксаверий подвел его к сидевшей возле окна пожилой даме. Станкевич давно обратил на нее внимание. С самого начала она сидела, не двигаясь и опираясь на трость, в специально, надо полагать, приготовленном для нее кресле. Лицо умное и печальное одновременно.
— Я слышала, вы из России, — сказала она так громко, что несколько гостей повернулись в их сторону. Он кивнул и, заложив руки за спину, стал рядом, наклонившись к ней.
— Ксаверий мне говорил, что вы собираетесь вернуться в Польшу?
— О, это пока еще не решено.
Она покачала головой и минуту спустя, уже тише, сказала:
— Возвращайтесь. Нам сейчас как никогда нужны образованные и энергичные люди. Как раз такие, как вы, не зависящие от имений, от земли. — Она повернула голову, глянула на него быстрыми, живыми глазами. — Я хорошо знала вашего отца. Я дальняя родственница ваша и Эльжуни Рабской.
Станкевич кивнул и пробурчал нечто неопределенное.
— Возвращайтесь! — повторила она настойчиво и, стукнув палкой о пол, добавила: — Я живу в Лодзи, там много фабрик, но ни одна не принадлежит поляку. Владельцы — евреи, немцы, русские и черт знает кто, но только не поляки; это значительно хуже, чем проигранное восстание. Мы судорожно цепляемся за приходящие в упадок поместья, теряя самое важное. Промышленность — вот сила, а сила — это власть. Здесь нужны молодые, образованные, независимые люди. Земля дает нам возможность существовать, однако не прибавляет силы. Ваш отец был отважным и порядочным человеком, но привязан был к тому, что кануло в вечность. — Она глубоко вздохнула и, поправившись в кресле, продолжала: — Все, кого вы здесь видите, — люди дельные и порядочные. Только что проку? И потому возвращайтесь. Вы одинокий, вам нечего там искать. Ваша страна здесь. Кавказ оставьте в покое. Наверняка прекрасные края, но не наши. — Она опустила голову и добавила что-то еще, но так тихо, что Станкевич не расслышал. К утру сплясали мазурку. Все были усталые, сонные, но, когда грянул красивый, стремительный мотив, с огоньком исполненный оркестром, танцоры сразу вошли в ритм и заплясали вовсю. Прислонясь к стене, Станкевич не без удовольствия наблюдал мчащиеся мимо пары. Пока ехали обратно в Собботы, он всю дорогу напевал эту мелодию.
В Варшаве он проторчал еще около двух недель. Побывал в нескольких кафе, еще раз в театре, теперь уже на весьма забавной комедии Балуцкого.
В начале февраля наступили солнечные, почти весенние дни, и он много бродил по городу, по Лазенкам, Уяздовским Аллеям, полюбил с наступлением сумерек смотреть из Старого Города на Вислу. Как-то вечером поужинал с молодым пехотным поручиком, трапеза завершилась отчаянной попойкой. Фамилия поручика была Кузнецов, он отличался феноменальной глупостью и с плебейским энтузиазмом относился ко всему, чем в настоящий момент увлекался. Весь вечер, не умолкая, он твердил, что Варшава — самый симпатичный из всех известных ему городов. Станкевич не возражал, и, кстати, не ошибся, потому что, как выяснилось позднее, Кузнецов, кроме Варшавы, знал только Кострому, где родился. В полночь заглянули к девочкам, там было и в самом деле весьма славно.