В 1912 году он получил чин полковника и решил, что независимо от того, как сложится его дальнейшая служба, он останется в Одессе навсегда. Город и в самом деле был прекрасен, и Станкевич едва ли не каждый день находил в нем все новые прелести. Привыкший к спартанским условиям существования в крепости, он наслаждался теперь жизнью в своей удобной четырехкомнатной квартире с превосходным видом на парк. Несколько месяцев длился его роман с хозяйкой прачечной, страстной и хорошенькой армяночкой, которая была моложе его лет на двадцать. Сначала он был ошеломлен и отчасти даже сбит с толку, потом привык, а потом эта связь показалась ему банальной и несколько смешной. Кроме того, ненасытность Феды, как она велела себя именовать, была утомительной. В ней обнаружилась та чувственность, скорее даже, алчность, которая не могла растревожить или приковать к себе надолго пятидесятилетнего мужчину. Поскольку о браке не могло быть и речи, в один прекрасный день они расстались без сожаления, но с уверенностью, что пережитое было именно таким, каким могло и должно было быть в их ситуации, а продолжать роман смысла уже не имело.
Лето 1914 года он провел вместе с Костей на даче в Кирилловке верстах в шестидесяти к западу от Москвы. Косте исполнилось шестьдесят пять, и он сильно сдал, постарел. Ходил медленно и осторожно, руки дрожали, чай расплескивался, когда подносил чашку ко рту. Голос сделался пискливый, кожа — тонкая, белая, без морщинок и как бы растянутая, словно полотно на подрамнике. Налицо были типичные признаки старения, проистекающие у некоторых не от повышенной активности, не от того, что превышена мера, а от непосильного напряжения духовной жизни, которая для жизнедеятельности убийственнее табака, алкоголя, женщин и всякого рода распутства. В безукоризненно белом костюме он просиживал целыми днями на веранде, читал книги и газеты. Увлечение французской поэзией ослабло, теперь он предсказывал великую эпоху поэзии русской, несмотря на то презрение, какое испытывал ко всякого рода школам, школкам и направлениям, которым, как он утверждал, эта поэзия была пока что подчинена.
— Но это детская болезнь, — пищал он, размахивая узкой прозрачной ладонью. — Тут есть таланты, настоящие жемчужины, через три-четыре года произойдет такая вспышка, которая поставит Европу на колени.
Он рассказывал о Сашеньке, та вот уже несколько лет как живет в Париже и приезжает в Россию раз или два в году на несколько недель. Теперь она уже не прежняя ослепительная красавица, а стареющая чудачка, которая щеголяет в брюках, выкуривая несметное количество папирос. Она по-прежнему эксцентрична, богата и расточительна, занимается лепкой, покровительствует нескольким молодым дарованиям. Она упоминала о юном баске, которого друзья зовут Пикас и который весьма забавен.
— Погляди, — говорил Костя, останавливаясь во время вечерней прогулки к пруду, — погляди, — повторял он и чертил на песке нечто напоминающее треугольник, — что это такое?
Станкевич пожимал плечами и бурчал:
— Не знаю, похоже на треугольник.
— Ну а теперь? — спрашивал Костя, перечеркивая фигуру штрихами в разных направлениях.
— Представления не имею, — отвечал все так же нехотя Станкевич.
— Вот именно, — пищал Костя. — А ведь это петух, теперь это петух, ну скажи, разве не гениально? Проведешь две-три линии — и получишь петуха. В этом таится смысл, потому что петух и в самом деле похож на треугольник, хотя, разумеется, не похож в том смысле, в каком похож на вертикальную линию высокий худой человек. С петухом совсем по-иному, это куда более благородный строй ассоциаций. Да, у этого Пикаса есть фантазия.
— Не сулю ему успехов, — ответил Станкевич, поглядев на небо и прикидывая, какая будет завтра погода.
— И я не сулю, — засмеялся Костя, — но вообще-то, — добавил он, воодушевляясь, — это, разумеется, извечная проблема: форма или содержание. Потому что одно с другим сосуществовать на высшем уровне не может. С той же проблемой мы имеем дело, рассматривая нашего забавного петуха. Ты, разумеется, помнишь Федорова, он бывал у нас в Химках. Всегда держался за содержание, утверждал, что проблемы формы не существует, что форма — это чушь. Да… Но то было тридцать лет назад, а теперь? Представь себе, зимой мне подвернулся один художественный журнал, и что я там читаю? Наш дорогой Федоров в интервью по причине какого-то там юбилея самым решительным образом подчеркнул значение формы, утверждая вдобавок, — и тут Костя поднял вверх длинный тонкий палец, — что форма, если ей суждено раскрыть универсальное содержание, должна быть современной, адекватной тому времени, в какое мы существуем, а коль скоро это не так, значит, ничего художественного в этом произведении и нет. Ничего себе, а? Но разумеется, — и он тяжело навалился на трость, — лет двадцать назад не было ни дадаистов, ни имажинистов, ни футуристов…